Борис Носик - Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции
Как вы можете понять из мемуаров, Маревна искала неустанно — не только русские (вроде террориста и экс-министра Бориса Савинкова, скульптора Мещанинова или немытого Эренбурга), но и безликие иностранные граждане (Ллойд, Фишер и др.) не выдержали (или не захотели держать до упора) приятный экзамен на «мужчину жизни». К тому же у Маревны были вкусовые особенности: ей нравились, например, толстозадые мужчины (вроде Волошина и Риверы), и вдобавок после революции отец не мог больше присылать ей вспомоществование из России. Волошин остался, вероятно, глух к зовам блондинки в Биаррице, предпочитая мирно писать акварели на туалетной бумаге из цетлинского сортира. А вот великая любовь к неверному Диего Ривере, многомесячное напряжение страстей, борьба с его женой (Беловой), беременность и рождение дочери немало осложнили жизнь художницы. Однако не нужно думать, что жизнь, полная любовных приключений и материальных лишений, вовсе уж истощила мать-одиночку. Восьмидесяти пяти лет от роду она еще писала что-то и выставлялась в фойе какого-то захудалого английского театра «Хаммерсмит», там же, в фойе, танцевала ее шестидесятилетняя дочь-актриса, а также демонстрировался документальный телефильм, снятый Би-Би-Си и посвященный им обеим («Маревна и Марика»). Легко догадаться, что и мемуары неунывающей монпарнасской секс-бомбы Маревны носят менее литературно-торжественный характер, чем мемуары и стихи литературно одаренного Цадкина, который без конца мучительно вспоминает, как пахло весной это русское дерево — то ли черешня, то ли черемуха. Зато Маревна, писавшая без черемухи, держалась ближе к монпарнасской реальности и к живым людям.
«Цадкин, — пишет Маревна, — был прелестным дружком, и в нем было много ребячества. Мы прогуливались, как очарованные и слегка влюбленные друг в друга подростки, держались за руку, проходя под сводами ароматных и пышноцветных каштанов. Он заходил ко мне, и когда ни у него, ни у меня не было денег, я сдавала целые сумки пустых бутылок, чтобы купить сосисок с жареной картошкой, мы ели бутерброды с дешевым жиром и пили чай.
Цадкин любил смеяться, шутить и целоваться со мной тоже! Он был горячий, как кипящий котел, который вот-вот взорвется. Мы любили поддразнивать друг друга и игрались, как два молодых зверька, целуясь и больно кусаясь. Он был умница, но жить с ним было нелегко. У него была слишком ярко выраженная индивидуальность».
Маревна рассказывает, как они занимались любовью в ее квартирке над тюрьмой Санте накануне очередной казни, и описание это вносит некоторое разнообразие в цадкинскую историю восхождения на пьедестал. Впрочем, есть еще один персонаж, который вносит теплую ноту в эту историю, — любимый цадкинский пес Колюш…
Перед Великой войной покровитель-меценат Родоконаки помог Цадкину найти новое ателье, на улице Русле (35, rue Rousselet), близ метро «Вано». В это ателье к нему заходил однажды сам Матисс. Цадкин часто посещает в эту пору и салон баронессы на бульваре Распай, и кафе «Клозери де Лила» (этот угол Монпарнаса всегда приводит ему на память «Утраченные иллюзии» Бальзака). Он уже знает всех, весь Монпарнас, вспоминает, что он ухаживал за Беатрис Хастингс (которая показалась ему пресной) и познакомил с ней Модильяни (который вовсе не находил эту безумную даму пресной). Не будем умножать список тогдашних знаменитостей, попавших в мемуары русского скульптора, тем более что подходит первое большое событие века — Великая война.
Многие из мужчин с Монпарнаса рвутся на войну. Редко кого берут (из-за слабого здоровья или беспаспортности). Серж Фера послан санитаром в госпиталь, куда привозят с перевязанной головой боготворимого им Аполлинера.
Цадкин уходит на войну добровольцем, служит в пригороде Эперне, в русском военном госпитале, на машине скорой помощи. В грустную минуту он пишет письмо своему (точнее, их с Шагалом и Лисицким) витебскому учителю Ю. Пэну:
«Дорогой Юрий Моисеевич, как живете-поживаете? Я солдат в русском амбулансе во Франции и пишу с фронта.
Как и что живете-делаете? Как наши друзья — Лисицкий, Либаков, Мазель, Меклер и Шагал живут? Ради Бога, ответьте. Буду очень рад узнать что про всех.
Я здоров, но надоело все — одно безобразие, притом холодно душе. Хотелось бы, чтоб кончилось.
Работаете ли Вы и что делаете? Напишите.
16.11.1916.
Ваш Цадкин».Вот вам живой голос двадцатишестилетнего Цадкина, не искаженный претензиями на литературу и гениальность. И как точно: «одно безобразие». Знал бы он, какие безобразия их ждут впереди. Знал бы, что два года спустя собственные его отец с матерью помрут от голода, а Шагал (вооруженный комиссарским мандатом) и Лисицкий встанут во главе витебского искусства. Знал бы, что ждет его самого — через день, через час…
Впрочем, не все были на войне. Женщин, как правило, на войну не брали. Прекрасная женщина баронесса Елена д'Эттинген уехала с поскучневшего Монпарнаса на Лазурный Берег, в Ниццу на Кап Ферра. Там в пору войны собрался целый круг художников, которым руководил человек, хотя и не писавший картин, но самой природой созданный для руководства и самых разнообразных (иногда вполне кровавых) художеств, — Борис Савинков. К кружку этому примыкали Архипенко, Модильяни, Зина Озанфан, бельгийский поэт Франц Хелленс, Блез Сандрар (так трогательно воспевший когда-то и сам «Улей», и Зину)… Примыкал к нему и поселившийся у баронессы (еще в Париже) художник Леопольд-Фридерик Штюрцваге, которому Аполлинер в 1917 году, в связи с первой персональной выставкой его в Париже придумал более удобное для французского пользования (и более в той ситуации благозвучное) прозвище — Сюрваж. Именно так решил назвать его Аполлинер в своем предисловии к каталогу. Тридцативосьмилетний уроженец Москвы Штюрцваге стал Сюрважем, благополучно прожил с этим новым именем еще полвека и скончался в Париже, увенчав это новое имя славой. Впрочем, и Россия может претендовать на отблески этой славы, ибо родился все-таки художник в Москве, говорил по-русски, первыми его наставниками в искусстве были русские художники, а до 1917 года он успешно обходился, как и в Москве, своим финским именем, которое к началу Великой войны уже было вполне известно в кругу художников, а особенно — в кружке баронессы Елены д'Эттинген (надолго ставшей его музой) и ее «брата» Сержа Фера.
Блез Сандрар в армии. Досталось тогда и ему, и бедняге Аполлинеру-Костровицкому, и всей Франции. С тех пор наследники Наполеона успешно избегали войн
Всю свою жизнь Леопольд Штюрцваге-Сюрваж одержим был идеями «ритма в цвете», ритмического движения цветовых форм, и эта одержимость, возможно, уходит корнями в московские детство и юность художника. Не пугайтесь — мы не будем прибегать к психоанализу, и даже маму-датчанку трогать не станем, просто отметим, что у отца будущего художника, финна Леопольда Штюрцваге, была в древней русской столице фабрика роялей. На этой фабрике и вынудил папа Леопольд семнадцатилетнего Леопольда-Фридерика работать по окончании гимназии чуть не пять долгих лет. Только в 1901 году решился юноша порвать с семьей и поступить в знаменитое Московское училище живописи, ваяния и зодчества, где он учился живописи у К. Коровина и Л. Пастернака, а дружил (или просто общался) с такими будущими знаменитостями, как М. Ларионов, Н. Сапунов, С. Судейкин, Д. Бурлюк… Даже уехав после смерти отца во Францию (в 1909 году), еще работал тридцатилетний Леопольд-Фридерик настройщиком роялей в Доме Плейель, так что фортепьянная музыка до конца его долгой жизни звучала у него в голове, подсказывая столь несомненные для него ритмы движения красок.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});