Дмитрий Мережковский - Павел. Августин
«Нет, я – только один из многих, unus ex multis», – смиренно ответит ему Августин. – Я не столько желаю быть первым, сколько быть слугою всем».[220]
Два «Апостольских Престола», два «Первосвященника», – в Риме один, а другой в Гиппоне; там Петр, а здесь Павел – Августин: этого не могло быть, по многим причинам; между прочим, и потому, что при одной мысли об этом Августин «заплакал бы от страха», как маленькие дети плачут.
LVIII
Первый великий «схизматик-раскольник», Лютер, за тысячу лет до Реформации, – Донат.
Циркумцеллионы (донатистский толк и боевая дружина) ходят шайками «Божьих разбойников» по большим дорогам Нумидии; целыми полками врываются, как бесноватые, в города и селения, с крутящимися над головами «святыми дубинами» и с боевым кличем: «Господу хвала! Бей, разбивай!» – бьют и разбивают все, что ни встречается им на пути; грабят и жгут православные церкви; мучают и убивают священников, «втирают им в глаза негашеную известь с уксусом».[221]
Злейший враг их – Августин. «Кто его убьет, спасется», – обещают им донатистские пастыри.
Чем же он ответит им на такую ненависть? «Сын мой, приди!» – зовет (еретика) Церковь-Голубка, стеная, veni! te vocat Columba, gemendo», – скажет Августин на языке тогдашней церковной риторики; скажет и просто: «Силой никого нельзя принуждать к вере». – «Все вы, находящиеся в Церкви, не ругайтесь над теми, кто вне Церкви, а молитесь, чтоб они вошли в нее… К Церкви надо приводить… словом и разумом». И еще проще скажет мирским судьям еретиков: «Мы, пастыри, хотим, чтобы вы исправляли их, а не убивали… потому что иначе мы не можем обращаться в ваши суды: лучше нам самим быть убитыми, чем видеть, как вы их убиваете».[222]
Кто это говорит? Все еще «лунный»? Нет, уже «солнечный».
LIX
Только пройдя как бы сквозь строй циркумцеллионских дубин и уже почувствовав в глазах своих «негашеную известь», он поймет, что «голубиный зов» Церкви не всегда слышат разбойники, призовет на дубину меч, и хорошо сделает: душу свою может отдавать пастырь за овец, но не душу паствы – не душу Церкви.
Через много веков умные враги и неумные друзья Августина скажут, что «первый догматик Светлейшей Инквизиции» – он в слишком неосторожном слове своем, родившем такие страшные отзвуки в Римской Церкви:
compelle intrare,принудь войти.[223]
Так ли это? Если человек судится последним судом, не по тому, в чем ошибался, а по тому, в чем был прав; не по временному, злому, а по доброму, вечному, то сколько бы ни повторял Августин compelle intrare, не это в нем вечно, а то: «veni, Columba vocat gemendo, приди! – зовет Голубка, стеная».
– «К Церкви надо приводить не силой, а словом и разумом».[224]
«Где дух Господень, там свобода», – этого Павлова слова лучше Августина никто не понял, хотя бы уже потому, что «свобода в Духе» ему самому нужнее, чем кому-либо.
«Да будут к вам (еретики) жестоки те, кто никогда не заблуждался», – говорит он и мог бы прибавить: «как заблуждался я сам». Сколько раз в глубочайших прозрениях своих и даже именно в тех, которые сделают его святым, – будет он скользить по самому краю того, что Церковь называет «ересью»; сколько раз будет казаться и он, так же как Павел, – «вне Церкви» – «против Церкви»!
Нет, от самого Августина слишком пахнет костром Св. Инквизиции, чтобы с легким сердцем мог он зажечь этот костер для других.
Только здесь, в откровении Свободы, – Августин вечный, один из начинателей того, для чего у нас все еще нет имени, потому что имена: «Протестантство», «Реформация», – недостаточны. Августин вечный – одна из вех на пути от Христа Неизвестного, Освободителя, – к ним.
LX
Страшным годом, 410-м, – падением Рима, – вся вторая половина жизни Августина, двадцать лет, разрезана надвое, как черной-черной чертой: десять лет – до черты, десять – за нею; от обращения Августина – до падения Рима, от падения Рима – до смерти Августина.
В первой половине все вращается, как вокруг оси своей, вокруг маленького внутреннего «случая» или «неслучая», в жизни человека, а во второй половине – вокруг внешнего, огромного, тоже «случая», в жизни человечества – падения Рима.
«Глас Божий», услышанный в «детской песенке», – и в немолчных гулах от рушащегося Рима, – тот же Глас: «Возьми – читай!» Взял и прочел, но уже не книгу Павла, Послание к Римлянам, а книгу самого Рима – мира, Всемирную Историю. «Исповедь» – ответ на маленький «случай» в жизни Августина человека, а на этот огромный – в жизни всего человечества, – «Град Божий», Civitas Dei.
«Светоч мира погас, и в одном павшем городе погиб или может погибнуть весь человеческий род», – это чувствует не только св. Иероним, Вифлеемский отшельник, у колыбели христианства, но и весь христианский мир – Рим; чувствует это и каждый обитатель Рима, самый ничтожный, в самом глухом захолустьи римской провинции. «Светоч мира погас», – и гаснет, дымом римского пожара, как солнечным затмением, омраченный, свет дневной у людей в глазах; в самом ярком полдне – вечер: «вечеру мира находящу, – adventante mundi vespera, – как будут начинаться дарственные записи монастырских вкладов на помин души, около 1000 года, когда люди будут снова ждать кончины мира так же, как ждут ее теперь, после падения Рима.[225]
В самых радостных улыбках детей – тайная грусть; в запахе цветов, сладчайшем, – горькая гарь; и в тишине пустынь – немолчные гулы от падения Рима, подобные гулам землетрясения или возвещающей трубе Архангела:
Скоро всему конец!
LXI
Кончился Рим – кончился мир: «умер Великий Пан!» – «Нет, не умер, – отвечают христианам язычники, – не умер, а убит вашим Иисусом Проклятым, как Его же Апостол называет Его: „проклят Висящий на древе“, – Иисусом Проклятым и Проклинающим: „идите от Меня, проклятые, в огнь вечный“, – убит Благословенный и Благословляющий всё!» («Пан» значит: «Всё».)
Слышит Августин эти проклятья язычников.
«Лучше бы уж он о Риме молчал, – говорят обо мне… Но те на Христа клевещут, кто обвиняет Его в падении Рима».[226]
Самое тяжкое, убийственное в страданиях человеческих, личных и общих, всемирно-исторических, может быть, то, что все они как будто бы бессмысленны, потому что бесцельны и случайны. Эту-то главную тяжесть и снимает с них Августин, в «Граде Божием». То же, что в «Исповеди» – о жизни человека, говорит он, и в «Граде», о жизни всего человечества: нет Случая – есть Промысел.
Между двумя Градами, двумя Римами, небесным и земным, христианским и языческим, связь нерасторжима, – вот очевиднейшее для него доказательство того, что нет «случая» в истории. Так же точно, как в жизни человека, рождается, и в жизни всего человечества, из великого зла – страдания, добро величайшее – спасение мира.[227]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});