Нина Гаген-Торн - Memoria
Агробаза — большой участок. В середине — шалаш, где инструменты, ведра, лейки. По южному склону, к речке — ряды помидоров. По другую сторону шалаша — огурцы, свекла, лук. Сбоку, в ивовых зарослях, блестела маленькая лесная речка с темной водой. Светит солнце, пахнет укропом, влажной от поливки землей. Почти можно поверить: обыкновенный совхозный огород, где мирно работают сельские женщины.
Но... я подошла к речке с ведром не у мостка, где вырублены ивы, а ближе к месту поливки. Из кустов выскочил стрелок с винтовкой:
— Куда? Стрелять буду!
Бригадир торопливо подбежал, заругался:
— Посажу в карцер, будешь помнить, где к воде ходить!
Воду брать — только с мостика!
Пожалуй, фрау Эмма права — тут не место для смеха. Но и она улыбалась Альме. У Альмы — голубые глаза, круглое лицо, пепельные волосы. Ей 18 лет. Раз мы поливали, когда Альма вскрикнула, уронила ведро, упала и забилась в судорогах, с пеной в уголках рта.
— Падучая, — перекрестившись, сказала какая-то женщина, накрыла ее лицо платком. Я подошла. Фрау Эмма уже стояла на коленях, прижимая девушку. Двигая носом, плакала. Альма извивалась, билась, билась головой о землю. Чьи-то руки взяли голову, чье-то тело прикрыло ноги. Бригадир молча стоял и курил, крепко затягиваясь. Когда припадок затих, сказал: — Несите к шалашу, пусть спит. А вы давайте работать!
Гони проценты.
— Эпилепсия, — сказала я Ханни, — а на вид такая здоровая, рослая девушка.
— Во время войны ей было 14 лет, тогда солдаты ее изнасиловали, — прошептала Ханни. — С тех пор у нее припадки... Это рассказала Гертруда, они из одного местечка... — руки и губы у Ханни дрожали.
Я молча взяла ведро. Что я могла сказать? Не знаю, за что попала Альма в лагерь, не спрашивала. Гертруда попала за то, что украла с консервного завода, где работала, рыбу. Дома сидели голодные дети. Ее поймали и дали срок за воровство. Что с детьми — она не знала. Только сказала: «Если их кормят, вероятно, они живы».
В послевоенных лагерях, мужских и женских, встречали мы разных чужеземцев, закинутых войной: немцев, чехов, поляков, корейцев. Чужеземцами чувствовали себя и западные украинцы, литовцы, эстонцы, латыши. В их сознании не стерлась прошлая отделенность от Советского Союза, память о своей родине. В несчастье это чувство крепнет, и каждый старается найти своих, помочь своему народу. Только русские — растворялись, не замыкались в своей национальности, не искали своих.
Что рассказать о первых неделях в Темниках?
Шло среднерусское лето. С голубым, чуть лиловатым небом, дыханием зеленой земли, росистыми зорями. И не под звон воинствующих, как на севере, комариных армий, а под жужжание смирных, домашних комаров. Лето — всегда облегчает: не мерзнет, не мучается тело, меньше надо ему жиров, легче сносить работу.
Я была крепка, привычна к деревенской работе. Агробаза не изнуряла. Не трудности испепеляли сердце — жгло чувство стыда за совершаемое... Как бы своей вины — национальной, советской — перед такими, как Альма, Гертруда, пани Пилипенко и ее Грицко, перед десятками карпатских крестьянок. Они встретили русских как братьев — освободителей от помещиков и немцев, а попали — в лагеря. Потом я расскажу о десятках украинских женщин, о своих названных дочках с Западной Украины. С великими трудами удалось убедить их, что не все русские убивали у них на Карпатах. Спросишь такую сначала: — Оленка, где твой отец?
— Русские убили...
— А братья?
— Русские замучили... — и сверкает ненавистью взгляд семнадцатилетней дивчины.
Мне стало отрадней, когда, через несколько месяцев совместной работы, начнет рассказывать такая дивчина:
— Русские у нас в селе много хлопцев постреляли, — и спохватится: — Пшепрошу, пани Нина, не русские — коммунисты.
Я не знала, что возразить. Кто были те, что во Львовской тюрьме, при отступлении от немцев, убили всех заключенных? Население еще до прихода немцев бегало опознавать трупы. Бегали и мои названые дочки. Я не могла им не верить — ужас этого детского впечатления был у них в глазах. Я не могла им не верить, когда они рассказывали, как их в 15 — 16 лет пытали на следствии, спрашивая, где бандеровцы. Чувство острейшего стыда и боли не покидало меня. Что я еще могу рассказать про это лето? Лучше скажу стихами: Синицы поют в лесу.
Жаворонок звенит в полях.Пчелы ношу свою несутИ липам цвести велят.Над кувшинкою в темном ручьеВижу блеск голубой стрекозы.Всюду солнечный луч есть,Даже в чаще сквозь лозы сквозит.Облака — груда светлых долин.В них солнца пасется конь.Кто же сможет во мне утолитьИссушающий сердце огонь?
И еще:
День мой в труде тяжеломС лопатой в руках идет.А мысли — летят как пчелы,Цветов собирая мед.Веселые перья солнцаНа комья земли падают,Цветы раскрывают донца,И все это — радует.Но кругом человечьи лицаМолчаливы, как морды животных.Потому по ночам мне не спится,Я лоб отираю потный.
Жаркими ночами я вертелась на нарах. Осторожно, чтобы не разбудить соседок. Душно. Кто-то стонет во сне, кто-то вскрикнет. Остальные спят тяжелым сном. Пахнет потными женскими телами, прелой обувью. Жужжат комары, напоминая о колымских комариных армиях. И от этого тянутся образы: тысячи таких лагерей, раскиданных по стране. А дети? Растет «счастливое сталинское детство», сироты при живых матерях. Что из них вырастет? Мои кое-как выросли... Встают еще на Колыме сложившиеся стихи:
На свете есть много мук.Но горше нет пустоты,Когда вырвут детей из рукИ растить их будешь не ты.Ты живешь. Но случайный смех,Детский голос, зовущий мать,И память встает о техИ ранит тебя опять.Ран любовных горят края,Горек запах родных похорон,Взявшись за руки, скорби стоят,Все их смоет река времен.Но не смыть, не забыть, не залить,Если отнял детей чужой.Эта рана — всегда горит,Эта горечь — всегда с тобой.
Вот она у всех спящих в бараке. Как испарение тел поднимается ночью горечь. Над городами, если смотреть с самолета, — черная шапка воздуха, пропитавшегося дымом. Над женскими лагерями в ночное время такая же шапка горечи, поднимающейся во сне: где дети?
Мы приспособились к агробазе: завелись бытовые привычки. Пололи морковь, ели тонкие хвостики, сидя на грядках. Сняли первый урожай огурцов, в корзинах отправили их на станцию. Хрупали огурцы, зажав в рукаве. Бригадир знал, но делал вид, что не видит: он не имел права разрешать нам есть. Было молчаливое соглашение: не попадайся! Начали краснеть помидоры. Через неделю, надеялись мы, вонзим в них зубы, наполним рот сладко-кисловатым соком. Гладкие красные помидоры — живительны в душный день.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});