Моя летопись. Воспоминания - Надежда Александровна Лохвицкая
Лена тоже рисовала. Она всегда делала то же, что я. Когда я хворала и мне давали лекарство, то и ей должны были накапать в рюмочку воды.
– Ну что, Ленушка, лучше ли тебе?
– Да, слава богу, как будто немножко легче, – со вздохом отвечала она.
Да, Лена тоже рисовала, но прием у нее был другой. Рисовала она нянюшку и начинала с того, что старательно проводила четыре горизонтальные параллельные черточки.
– Это что же такое?
– Это морщины на лбу.
К этим морщинам потом двумя-тремя штрихами пририсовывалась вся нянюшка. Но очень было трудно вывести правильные черточки для морщин, и Лена долго сопела и портила лист за листом.
Лена была плакса.
Помню ужасный, позорный случай.
Я уже целый год училась в гимназии, когда Лену отдали в младший приготовительный.
И вот как-то стоит наш класс на лестнице и ждет своей очереди спуститься в переднюю. Малыши-приготовишки только что прошли вперед.
И вдруг вижу – маленькая фигурка со стриженым хохолком на лбу, волоча тяжелую сумку с книгами, испуганно пробирается около стенки и не смеет пройти мимо нас.
…Лена!
Наша классная дама подошла к ней:
– Как ваша фамилия? Вы из какого класса?
Лена подняла на нее глаза с выражением самого нечеловеческого ужаса, нижняя губа у нее задрожала, и, не отвечая ни слова, она втянула голову в плечи, затрясла хохолком, подхватила свою сумку и с громким плачем побежала по лестнице, маленький, несчастный катыш!
– Какая смешная девочка! – засмеялась классная дама.
А я! Что я переживала в этот момент! Я закрыла глаза, спряталась за спину подруги… Какой позор! Вдруг классная дама узнает, что это моя сестра! Которая ревет вместо того, чтобы ответить просто и благородно: «Из младшего приготовительного», – и сделать реверанс. Какой позор!
…Гудит пасхальный звон, теперь уже совсем ясный…
Помню, в старом нашем доме, в полутемном зале, где хрустальные подвески люстр сами собой, тихо дрожа, звенели, стояли мы рядом, я и Лена, и смотрели в черное окно, слушали благовест. Нам немножко жутко оттого, что мы одни, и оттого еще, что сегодня так необычно и торжественно ночью гудят колокола и что воскреснет Христос.
– А отчего, – говорит Лена, – отчего ангелы сами не звонят?
Я вижу в полутьме ее серый глазок, блестящий и испуганный.
– Ангелы только в последний час приходят, – отвечаю я и сама боюсь своих слов…
Отчего в эту вот, в эту пасхальную ночь пришла ко мне за тысячи верст, в темное море, сестра моя, пришла маленькой девочкой, какой я больше всего любила ее, и встала около меня?
Я не знаю почему…
Я узнаю только через три года, что в эту ночь за тысячи верст от меня, в Архангельске, умирала моя Лена…
Пришли в Новороссийск.
Какой огромный порт!
Мол за молом, без числа.
Всюду, как шеи гигантских черных журавлей, вздымаются подъемные краны. Бесконечные амбары, сараи, склады.
На молах и на набережной – народ.
Сначала показалось, что это пассажиры ждут парохода. Но, побродив между ними, увидела, что они не ждут, а просто живут здесь. Устроили из лохмотьев и корзинок палатки, развесили рваное барахло, обжились и живут.
Старухи тут же на жаровнях жарят какие-то огрызки.
Полуголые дети играют стеклышками от бутылок и бараньими костями. Все черномазые, со взбитой черной шерстью на голове.
Перед каждой палаткой привязан к жердочке пучком или гирляндой чеснок.
Это все беженцы-армяне. Сидят в Новороссийске уже давно. Куда их двинут – не знают. В городе свирепствует сыпной тиф. И среди этих беженцев много больных. И дети мрут от лихорадки. Эти пучки чесноку привязаны, чтобы отгонять заразу. Запаха чесноку очень не любят привидения, вампиры, оборотни и разные болезни. И тех, и других, и третьих я отлично понимаю.
Странная жизнь этих беженцев!
Откуда-то их выгнали, куда-то погонят. Имущества – три лохмота и сковородка. А живут ничего себе. Ни уныния, ни даже нетерпения не заметно.
Перебраниваются, смеются, бродят вдоль всего лагеря друг к другу в гости, шлепают ребят. Кое-кто даже торгует сушеной рыбой и прессованной бараньей колбасой.
Мальчишка свистит в глиняную свистульку, и две девочки, обнявшись, пляшут.
Никто не ропщет, не волнуется, не пристает с расспросами. Принимают эту жизнь как нормальный человеческий быт.
Вот одна женщина в драном, но шелковом платье, очевидно была еще недавно богатой, показывает соседке, как она натянула на веревку свою шаль. И очень довольна, что так хорошо все устроила. Вот если бы только шаль на одну четверть (показывает много раз ладонью, сколько именно надо), да, ровно на одну четверть была подлиннее, так совсем бы закрывала их палатку.
Вот только этой четверти и не хватает для полного комфорта.
Да. Все познается в сравнении. Соседка не может не завидовать. У нее только гирлянда чесноку защищает жилище от вампиров, заразы и посторонних взглядов.
Иду в город. Там уже бродят беспастушными стадами наши шилкинские пассажиры. Ищут знакомых, узнают насчет квартир, насчет цен и, главное, насчет большевиков.
Тут впервые услышали мы слово «зеленые».
«Зеленые» были новые, не совсем понятные – из «белых» или из «красных» образовался этот новый цвет…
– Они там. За Геленджиком, – показывали нам на высокие белые горы с правой стороны бухты.
– Они никого не трогают…
Как они там живут? Почему и от кого прячутся?
– К ним и офицеры уходят.
Унылыми серыми группами стоят на углах и перекрестках наши «шилкинцы» и уныло плетут ерунду.
– Что, господа, – раздается деловитый бас. – Ясное дело – надо ехать в Трапезунд.
– В Трапе-зу-унд?
– Ну конечно, господа. Там, говорят, масло очень дешево.
– Ни малейшего смысла. Через неделю, максимум через две большевики уйдут, а отсюда нам все-таки ближе двинуть домой.
Но любитель масла не сдавался.
– Отлично, – говорит он. – Пусть через две недели. Но лучше же эти две недели прожить приятно, чем черт знает как.
– Пока доберетесь, пока то да се… Не успеем мы вашим дешевым маслом и бутерброд намазать, как придется выбираться.
– Но куда же деваться?
В других группах говорили о тифе. Говорили, что весь город в панике. Люди мрут как мухи.
В аптеках продавали какие-то патентованные средства, мази, жидкости и даже ладанки, предохраняющие от