Борис Слуцкий - Илья Зиновьевич Фаликов
Писала она ему на 3-й Балтийский переулок и из деревни Красная гора Новгородской области (письмо получено 19 августа 1966 года) в ожидании его приезда, и из Ялты — телеграмма от 7 февраля 1972 года: «Доехали благополучно устроились в Украине телефона нет, надеюсь через несколько дней переехать в Ореанду целую = Таня», и опять-таки из Крыма (письмо без даты):
Дорогой Боря.
Получила твоё очередное письмо на красивой открытке. Ты молодец, что пишешь мне часто. Один недостаток — твои письма несут мало конкретной информации.
Я так и не поняла, едем ли мы в Швейцарию и собираешься ли ты сюда. <...>
Чувствую себя хорошо. Живём тоже хорошо и дружно, хотя и тесновато. Галя[40], пытаясь оправдать твои надежды, хлопочет о более пристойной комнате, но пока безрезультатно.
Все тебе кланяются.
Я тебя целую.
Почему ты избегаешь упоминания о своём здоровье?
Уж не заболел ли ты?
Сейчас собираемся идти в Мёртвую бухту купаться. Целую.
Твой 3.
Это «3», надо понимать, означает «Заяц» или «Зайчик». Слуцкий интимно её называет «Маленький храбрый Зайчик».
Однако Слуцкого уже не представляли без неё. Речь о литературной среде, в общем-то замкнутой. На определённом этаже писательского сообщества существует система отношений, при которой образуется возможность взаимоузнавания поверх сугубо литературной иерархии. Слуцкий не чурался подобного эгалите.
Татьяна Кузовлёва рассказывает:
Лето 1972 года выдалось необыкновенно знойным и засушливым.
В Москве температура поднималась под сорок. В Шатуре, как всегда в жару, горели торфяники — Москву по утрам заволакивал сизый удушливый дым.
Надо было бежать из города, пока не спадёт жара. Я позвонила Слуцким, которых эта жара тоже мучила, особенно уже тогда болевшую Таню, и предложила поискать что-то под Москвой. Они моментально согласились.
Наша литературная приятельница, жившая в Ивантеевке и тайно влюблённая в неприступного Бориса Абрамовича, предложила договориться с дирекцией пустовавшей ведомственной гостиницы при заброшенном полигоне дорожных машин. Нам разрешили снять там два номера. <...> Обычно через день мы сообща ловили такси в Ивантеевку за продуктами. В продмаге выбор был небольшой, но плавленые сырки «Дружба», хлеб, кое-какие овощи, макароны и слипшуюся карамель купить было можно. Тушёнка была только свиная в стеклянных пол-литровых банках: две трети жидкого от жары свиного жира и одна треть волокнистых комлей мяса. К счастью, мы все были неприхотливы, и, если находилось во что взять квас, то обед получался роскошным: ели окрошку и макароны с тушёнкой. После обеда Слуцкие обычно уходили к себе отдыхать... <...>
Как-то мне потребовалось что-то уточнить у Слуцкого. Забыв о том, что у них в это время отдых, постучала в дверь.
— Кто? — не очень приветливо спросил Б. А.
Отступать было поздно. Я смущённо отозвалась.
— Входите, Таня, — послышалось из-за двери.
Я вошла. Слуцкий сидел у изголовья Таниной кровати с книгой в руках, что-то, очевидно, читал ей. Таня лежала на спине в полудрёме, разрумянившись (солнце било в распахнутое окно сквозь занавеску), натянув к подбородку простыню, и была необыкновенно красива.
Вот и проросла судьба чужая
сквозь асфальт моей судьбы,
истребляя и уничтожая
себялюбие моё...[41]
Я знала, что Борис Абрамович тщательно следил за Таниной температурой, за скачками ртутного столбика, зависящими от степени обострения в поражённых опухолью лимфоузлах. Температура могла быть почти нормальной, могла внезапно подскочить, чему предшествовал озноб, до 37,5, а то и выше 38,0 — и это было уже тревожно.
Когда жара немного спадала, мы гуляли по лесным дорожкам под говор ожестеневшей за лето гремучей листвы, обсуждая перспективу жизни на Истре, в писательском дачном кооперативе «Красновидово», который представлялся
нам земным раем, но строился этот рай уже лет шесть и всё никак не мог достроиться. Обе наши семьи были в списках будущих жильцов.
— И всё же, — допытывался у Володи[42] Борис Абрамович, — когда, по-вашему, мы сможем, наконец, там поселиться?
— Бог его знает, но, наверное, лет через пять уж точно въедем, — неуверенно отвечал муж.
— Это уже без меня... — тихо произнесла Таня, — пять лет я не проживу.
Дальше шли молча.
Она прожила после этого ровно пять лет.
Дачный кооператив на Истре достроился ещё через десять лет.
И были вечерние купания. Слуцкий плавал, отфыркиваясь, как морж, и на берегу тщательно растирался махровым полотенцем. Две глубокие воронки ввинтила в его тело война (река, конечно, не послевоенная баня «в периферийном городке», где «ордена сдают вахтерам, Зато приносят в мыльный зал Рубцы и шрамы — те, которым Я лично больше б доверял», писал он в стихотворении «Баня», но те две его воронки были уж точно значительней иных наград).
Война оставила Слуцкому не только шрамы на теле, но и в результате сильной контузии — стойкую, изнурительную бессонницу.
И — то ли война разбудила в нём одно удивительное свойство, то ли оно было врождённым, но он мог обходиться без часов. Они словно жили у него внутри — он в любой момент с точностью до минуты определял время.
Таня легко и бесстрашно ныряла с шатких мостков в тёмную ночную реку и плыла, погружая лицо в воду и разрубая её энергичным кролем. Плавала она страстно и долго, не уставая, как будто река передавала ей свои глубинные силы.
А потом, снова оказавшись на мостках, она, словно прощаясь, всякий раз замирала, повернувшись лицом к реке, — с мокрой чёлкой, с освещёнными луной плечами и с мокрым листком или подводным стеблем, прилипшими чуть выше локтя.
Три парижских месяца 1976 года Таня провела в разлуке с ним. От неё пришло к нему восемнадцать писем: первое от 14 апреля, последнее — от 18 июня.
Все письма написаны на обыкновенной белой бумаге для пишущей машинки шариковой ручкой с чёрной пастой. Почти без зачёркиваний. Почти ровные строчки. В почерке — ничего характерного. Пишет человек по необходимости, без каких бы то ни было ухищрений. Пишет Таня на своём, домашнем языке, хорошо усвоенном ими обоими. Поражают