Марианна Басина - Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей
«На Руси, по самой сущности народа русского, — говорил Белинский, — хороших людей должно быть гораздо больше, нежели как думают даже славянофилы, но вот горе-то: литература все-таки не может воспользоваться этими хорошими людьми, не входя в идеализацию, риторику и мелодраму, то есть, не может представлять их художественно такими, как они есть на самом деле, по той простой причине, что их тогда не пропустит цензурная таможня. А почему? Потому именно, что в них человеческое в прямом противоречии с той общественной средой, в которой они живут!»
Достоевский соглашался: конечно, по цензурным условиям нельзя изобразить благородную личность в прямом столкновении с жизнью. Но следует ли из этого, что писателю надо вовсе отказаться от создания прекрасных характеров? Ведь так часто это неизбежное столкновение хорошего человека с действительностью происходит в области чувств, переживаний, и все события, вся трагическая борьба развертываются в душе героя, не задевая прямо охраняемых полицией и цензорами устоев. Разумеется, литература должна постичь и отразить общественные связи, но разве менее важно отыскать законы жизни сокровенной, внутренней? Современная литература старается понять человека, анатомируя общество. А он, Федор Достоевский, стремится понять нынешнее состояние общества, анализируя природу человека.
Белинский строго качал головой.
— Положим, вы не хотите идти избитой дорогой, но смотрите — даже и большой талант рискует в бесплодных попытках истощиться, когда пробует подняться не по силам.
После «Двойника» и особенно после «Прохарчина» Белинскому казалось, что Достоевский сбился с пути. Наслушался безудержных похвал и вообразил своей обязанностью непременно сказать небывалое, новое слово в литературе. Лезет из кожи вон, вместо того чтобы продолжать так же просто и естественно, как начал в «Бедных людях».
«Когда Белинскому передавали, — вспоминала Авдотья Яковлевна Панаева, — что Достоевский считает себя уже гением, то он пожимал плечами и с грустью говорил:
— Что за несчастье, ведь несомненный у Достоевского талант, а если он, вместо того чтобы разработать его, вообразит уже себя гением, то ведь не пойдет вперед…»
Белинский пытался наставить молодого писателя, указать ему верную стезю. Но Достоевский, как всегда, ревниво оберегал свою самостоятельность. Он твердо верил, что и в самом деле призван открыть людям глаза на такие стороны человеческой натуры, о которых никто до него и не помышлял, что призван совершить переворот в русской литературе. На меньшее он теперь никак не мог согласиться.
Между тем, в своем нетерпеливом желании увидеть наконец пробуждающуюся Россию, Белинский полагал святым долгом всякого честного писателя по мере сил помогать продвижению русского общества на великом пути самосознания. Единственным направлением литературы, прямо и необходимо ведущим к этой цели, Белинский считал резко критическое, обличительное направление. С обидою, с болью в сердце наблюдал он за тем, как автор «первого на Руси социального романа» теперь как будто забавлялся, тешился своим тонким искусством психолога и ни о чем другом не желал думать, как только об этих полюбившихся ему исследованиях глубин человеческой души. Действительно, в ту минуту нелегко было предугадать, что эти рискованные на первый взгляд эксперименты молодого писателя со временем обернутся той самой разящей истиной, тем самым будоражащим влиянием на общество, в котором и сам Белинский видел высший смысл и великую силу литературы.
Весна на петербургской улице. Картина Н. Ульянова. Середина XIX в.Критика обуревало благородное нетерпение. Молодой писатель был резок и самоуверен.
День ото дня им становилось все труднее понимать друг друга. Казавшееся прежде случайным разномыслие теперь неудержимо ширилось. Они уже не сходились и в том, в чем недавно еще были согласны, единодушны. Достоевский обрушивался даже на самое «обличительное направление», которое недавно еще горячо защищал.
«Я именно возражал ему, — вспоминал Достоевский, — что желчью не привлечешь никого, а только надоешь смертельно всем и каждому. Белинский рассердился на меня и, наконец, от охлаждения мы перешли к формальной ссоре…»
Больше они не виделись.
Тургенев, Некрасов, а теперь и Белинский…
Но он им докажет, во что бы то ни стало докажет не на словах, а на деле, чего он стоит. И, в предвкушении этого, Достоевский писал брату: «Мне все кажется, что я завел процесс со всею нашею литературою, журналами и критиками, и тремя частями романа моего в „Отечественных записках“ и устанавливаю и за этот год мое первенство…»
«Знаете ли, что такое мечтатель, господа?»
План и форму своего нового, третьего романа Достоевский обдумывал не торопясь, любовно и тщательно. Между прочим, долго приискивал он имя для главной героини, пока как-то раз Костя Трутовский не поведал ему о своем увлечении молодой и прелестной девушкой, которую в семье ласково звали Неточкой. Милое, легкое это имя тотчас запало в память и скоро Достоевскому представлялось, что его героиню и невозможно было назвать никак иначе, как только так — Неточкой.
«Я теперь завален работою, — рассказывал он Михаилу в декабре 1846 года, — и к 5-му числу генваря обязался поставить Краевскому 1-ю часть романа „Неточка Незванова“, о публикации которой ты уже, верно, прочел в „Отечественных записках“… Итак, брат, я не поеду за границу ни нынешнюю зиму, ни лето, а приеду опять к Вам, в Ревель. Я сам с нетерпением жду лета… Я плачу все долги мои посредством Краевского. Вся задача моя заработать ему все в зиму и быть ни копейки не должным на лето».
Но роман подвигался вперед куда медленнее, чем рассчитывал автор. Написав первые главы, он стал их переделывать. Приступил к «Неточке Незвановой» с увлечением, с радостью, как некогда к «Бедным людям». И ни за что не хотел испортить дело торопливостью, оглядкою на свой пустой карман. Он объявил Краевскому, что первая часть романа в январе не будет готова. Зато он даст в «Отечественные записки» небольшую повесть.
Теперь он опять писал две вещи одновременно. Мечтал обе окончить к лету. И снова не успел, не рассчитал, не закончил ни одной. Из долга Краевскому не вылез — напротив, увяз еще глубже. Ехать в Ревель было решительно не с чем, и он остался в Петербурге. «Июнь месяц, жара, город пуст: все на даче и живут впечатлениями, наслаждаются природою. Есть что-то неизъяснимо наивное, даже что-то трогательное в нашей петербургской природе, когда она, как будто неожиданно, вдруг, выкажет всю мощь свою, все свои силы, оденется зеленью, опушится, разрядится, упестрится цветами…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});