Жизнь и творчество Р. Фраермана - Владимир Николаев
Над столом — отличная литография «Сикстинской мадонны», а возле окна — фото Норы, дочери Рувима Исаевича. Возле этого портрета я всякий раз подолгу простаивал. Овал лица, глаза Норы были чем-то под стать литографии. Нужно добавить и то, что Нора в немалой степени послужила прообразом Тани из «Повести о первой любви».
В эту строгость и гармонию кабинета я привычно и умело в две-три минуты вносил полный разор: пододвигал себе сразу три стула, втыкал вилку в розетку, тянул удлинитель. Делал я это потому, что кресло Рувима Исаевича стояло — для меня — очень неудобно. И, опутанный проводами, с микрофоном в руках, я усаживался против Фраермана посреди комнаты.
— Может, обойдемся без этой штуки? — робко спрашивал Рувим Исаевич, показывая глазами на микрофон.
Но тут я проявлял полную непреклонность и включал запись.
Рувим Исаевич с трогательной обязательностью готовился к каждой нашей беседе. И всегда начинал разговор сам с какого-нибудь значительного «ключевого» эпизода. Первые минуты он еще косился на магнитофон, который его сковывал, но потом Рувима Исаевича увлекала радость встречи с прошлым. Вопросы я приберегал напоследок и подбрасывал их, как хворост в затухающий костер.
Я предлагаю несколько выдержек из этих бесед. При всей своей внешней разорванности они объединены одной темой — это мысли и воспоминания о творчестве.
О СЕБЕ
Я родился в Могилеве. Это Белоруссия. Край очень тихий. Я люблю Белоруссию. И народ ее люблю. Белорусы — тихий народ. Трудолюбивый.
Когда я немножко вырос, я учился в реальном училище. И благодарен своему учителю словесности по фамилии Солодкий. Он нам привил любовь к литературе, организовал школьный кружок. И журнал. Писал я сначала стихи, как все мальчишки:
Ты помнишь, друг, как было хорошо,
Когда в лесу на пне мы отдыхали.
Как лес шумел, как солнце горячо
Ласкало нас и мы вдыхали
Душистый аромат, пропитанный смолой.
Молчали мы, а вкруг все двигалось и жило...
Прозу я начал писать много позже.
Я, к великому своему сожалению, не был столь счастлив, как многие: одних заметил Горький, других поддержал Маршак. Я сам пробивался.
О ДРУЖБЕ С ПАУСТОВСКИМ
В Батуми Паустовский жил в крошечной комнатке. Там помещалась только одна кровать. Железная, ничем не застланная. Даже при той бедности и молодости я говорил ему:
— Константин Георгиевич, как вы так живете? Так же жить нельзя.
— Ничего. Как-нибудь.
Мы оба любили стихи. Он знал бесконечное количество стихов. Память у него была изумительная. О книгах мы только мечтали. Я в то время увлекался дальневосточным своим материалом. Начинал тоже кропать. Но несмело. Несмело. Он говорил:
— Да пишите, черт возьми. Это же интересно. Край незнакомый.
Он меня немножко подталкивал. И «Васька-гиляк» начинал уже вырисовываться. Паустовский строго меня критиковал. Строго. И даже пародии писал. Но это были невинные пародии. Я их принимал. Мы были не гордые люди.
О литературном труде Рувим Исаевич почти в каждую нашу встречу говорил как о деле, где нельзя щадить ни себя, ни других. Однажды Фраерман даже сравнил плохого писателя с плохим хирургом, который пожалел, что больному будет больно, если сделать ему операцию, и дал больному умереть.
О ПЕРВОЙ ФРАЗЕ
Мы мучались, работая. Есть такой термин — муки слова. Придумаешь фразу, попробуешь ее на слух — нет, не то. Пока ты найдешь первую фразу — измучаешься. Это не значит — первая случайная фраза. Это — выстраданная фраза. Если она легла — камертон уже задан. И уже вся повесть идет в одном ключе.
СТРОГОСТЬ ДРУЖЕСКОГО СУДА
На «Конотопах» мы сидели и делились планами. Паустовский начинал «Кара-Бугаз». Гайдар, не помню, какие вещи. Кажется, «Голубую чашку». Ну, а я свою «Собаку» задумывал.
Таким образом, делились и читали тут у нас. И очень строгие были судьи. Если, чуть что, фальшь какая-нибудь — моментально набрасывались, как стая собак. И ничего не поделаешь, потому что умные черти, талантливые, и понимают, как это делается.
Беспощадность в дружеском споре не имела ничего общего с бестактностью. Больше того, она предполагала самую активную взаимопомощь. Когда Александру Роскину негде было жить, он поселился у Фраерманов и горько шутил:
— Я, как Рудин, приехал на три часа, а поселился на три месяца.
А как-то, когда у Роскина уже появилась своя квартира, он прибежал к Фраерманам поздно вечером:
— Рувим, помогайте мне. Цыпин (это был директор Детиздата) сказал, что я должен принести рукопись утром, это уже пятая отсрочка. А я не могу закончить три страницы.
Роскин писал книгу о выдающемся советском ученом Н. И. Вавилове «Караваны, дороги, колосья». И как это случается в конце работы, «выхлестнулся».
Рувим Исаевич тут же пригласил Паустовского. К рассвету три странички были готовы.
И еще один эпизод. Василий Гроссман познакомил Фраермана с Андреем Платоновым, который стал посещать «Конотопы».
В свою очередь, так сказать, с ответными визитами Рувим Исаевич ходил к Платонову в больницу, когда того сваливал туберкулез. Литературные и материальные дела Платонова становились все хуже.
И тогда Фраерман предложил Платонову написать вместе пьесу.
Это был уже 1944 год. Оба были демобилизованы. Оба — инвалиды.
— Поедем в деревню к нам, в Солотчу, — предложил Фраерман.
Дела Фраермана тогда шли хорошо. Сразу два театра согласились заключить с ним договор. Выдали аванс. Рувим Исаевич тут же отдал все деньги Платонову.
Пьеса «Волшебное существо» оказалась не самой удачной. Но не о пьесе сейчас речь...
Рассказывая о постоянных участниках «Конотопов», Рувим Исаевич, и это получалось у него непреднамеренно, подмечал такие черты облика друзей, которые были связаны с особой манерой работы и мышления.
ОБ АКАДЕМИКЕ ТАРЛЕ
Евгений Викторович привык к нам ходить. И сидел до пяти часов утра, несмотря на то что у него была сахарная болезнь. Евгений Викторович вносил французскую элегантность в наш немного разухабистый «Конотоп».
Тарле очень интересовался Гайдаром. Оригинальность, детскость и необыкновенность восприятия Гайдара, его умение из будничного сделать праздник очень привлекали Тарле. Он говорил:
— Я его люблю. Если Гайдар будет, немедленно скажите мне. Я сейчас