Алексей Аджубей - Фурцева. Екатерина Третья
Этого директор не знал.
— А я знаю… Я знаю количество абортов среди несовершеннолетних, — заговорила она каким-то плачущим голосом. — И вот в это время Театр имени Ленинского комсомола… Ленинского комсомола! — повторила она с надрывом, — …ставит пьесу про шлюшку, которая все время залезает в чужие постели…
Наступила тишина. И в этой тишине, не выдержав напряжения, я неожиданно для себя… встал. И сказал:
— Екатерина Алексеевна, там ничего этого нет. К сожалению, вы неправильно назвали пьесу. Она называется «Сто четыре страницы про любовь».
Потом я много раз думал, что такое тишина. Бывает тишина в лесу, тишина в горах… но такой тишины, как тогда, поверьте, не бывает. Это была какая-то сверхтишина, это было оцепенение, финал «Ревизора», остолбенение от страха…
Она спросила:
— Кто вы такой?
Я ответил:
— Я — автор пьесы.
Выглядел я тогда лет на шестнадцать, наверное. К тому же у меня росли (для солидности) какие-то прозрачные усы, поэтому вид был отвратительный.
— Вы член партии? — спросила она грозно.
Я ответил:
— Я — комсомолец.
По залу пронесся легкий смех. Они никогда не видели в этом зале авторов-комсомольцев.
Тут она как-то сбилась. Я это почувствовал. Она сказала:
— Сядьте. Мы дадим вам слово.
И предоставила слово… своему заместителю.
Замминистра был не очень оригинален. Он сказал, что сейчас, когда среди несовершеннолетних такое количество абортов, в Театре имени Ленинского комсомола (!) появилась пьеса, где «шлюшка постоянно залезает в чужие постели»…
Я поднялся и сказал:
— Ничего этого в пьесе нет. Вы тоже не читали пьесу.
Она:
— Я поняла. Вы решили сорвать наше заседание. Идите и выступайте…
И я начал рассказывать.
Я рассказывал правду, потому что я не писал пьесу про «шлюшку». Я писал пьесу о любви. О том, как люди попадают в любовь, как под поезд. Потому что любовь — это бремя, такое счастливое… и такое несчастное… И это всегда обязательное пробуждение высокого, а если этого нет — это не любовь. Это страсть, сексуальный порыв и прочее. Именно прочее, а сама любовь неповторима…
Потом министрами культуры перебывает много тухлых мужчин с тухлыми глазами. Их никогда нельзя будет ни в чем переубедить. А вот она была женщиной. Прекрасной женщиной. В этом было все. В этом, думаю, была и ее гибель…
И буквально через три минуты она повернулась ко мне, и я понял — слушает. И не просто слушает. Уже на четвертой минуте она подала мне воду.
— Не волнуйтесь, — говорила она нежно. А я видел ее руки с рубцами от бритвы… И когда я окончил, она долго молчала. Потом сказала:
— Как нам всем должно быть сейчас стыдно…
Я подумал, она скажет: «…что мы с вами не читали пьесы». Она сделала паузу и сказала:
— …что мы с вами уже не умеем любить.
…Мы шли по улице со счастливейшим директором театра. Он сказал:
— Думаю, театров сто сейчас будут репетировать эту пьесу.
Он ошибся — их было сто двадцать.
* * *Между тем приблизилась моя премьера во МХАТе. 31 декабря должен был состояться художественный совет, на котором ждали Екатерину Великую… Она тут же оказалась в эпицентре мхатовских страстей. Ее посетили две делегации великих артистов. Первая объясняла ей, как ужасна пьеса, а вторая (столь же страстно), как она хороша.
…Когда я вошел на обсуждение, уже шел бой. Великий Грибов пытался толкнуть великого Ливанова. Они кричали одновременно. Меня встретили воплем:
— Пусть отправляется к своему Ефросу!
Екатерина Алексеевна всплескивала руками:
— Родные мои! Да плюньте вы на эту пьесу! Берегите ваше драгоценное здоровье! Оно нужно стране!
Наконец все утихли. И началось обсуждение. И они бросились друг на друга! Один перечень участников боя — это история театра. Топорков, Ливанов, Кедров, Станицын, Тарасова, Массальский, Георгиевская, Степанова, Грибов… Все эти бессмертные присутствовали и бились беспощадно!
Когда звуки сражения утихли, Екатерина Алексеевна поняла: ситуация страшная. Она не могла сказать ни «за», ни «против». И тогда она посмотрела в зал. Взор ее был нежный, с поволокой.
Она стала совершенно обольстительной. И каким-то грудным голосом (можно представить, как она была обворожительна в иные моменты) сказала:
— Дорогие мои, любимые мои… вы мне доверяете?
На этот опасный вопрос требовался незамедлительный ответ.
— Да! — заторопилась Алла Константиновна Тарасова.
— Да! — дружно закричали вослед друзья и враги.
— Тогда я буду редактором этой пьесы, — сказала Екатерина Алексеевна. — Может быть, мне удастся помочь… Я отдаю свои выходные, мы будем работать.
И началась работа над пьесой. Точнее, все забыли про пьесу. Екатерина Алексеевна рассказывала про свою любовь к Клименту Ефремовичу Ворошилову, про то, как она была ткачихой, и как все они верили в победу коммунизма. Потом про дружбу с Надей Леже, великий муж которой тоже верил в победу коммунизма, как и наши ткачихи. А вот Надя верит не очень… Но с каждой встречей Екатерина Алексеевна ее убеждает все больше и больше… Короче, много было интересного. И в конце дня даже вспомнили про пьесу. Фурцева сказала:
— Родной, да неужели вы не можете ничего придумать? Ну не может же на сцене Московского художественного театра стоять кровать! А у вас написано, что они лежат в кровати… Вы догадываетесь, что это невозможно?
…Убрали кровать. Убрали название «Чуть-чуть о женщине» (в этом мхатовцам почему-то мерещилось что-то неприличное). И еще что-то подобное и важное…
И вышел спектакль, где замечательно играла Доронина… И была премьера, и я был счастлив».
Неоднозначная Фурцева
…Многие отмечают простонародное происхождение Екатерины Алексеевны, говорят: что с нее взять — ткачиха! Н. С. аниславский, к примеру, был фабрикантом, а Шаляпину и Горькому доводилось ходить в бурлаках. Что с того?
Политик Александр Яковлев считал ее одним из сильнейших министров культуры. Виктор Розов отзывался о ней так: «Она была абсолютно интеллигентная, образованная женщина, за словом в карман не лезла. Но главное — внутренне свободная».
Кинорежиссер Владимир Наумов вспоминал, как Фурцева критиковала их с Аловым картину «Мир входящему», а потом… послала ее на фестиваль в Венецию. «У нее была интуиция, и было какое-то женское — даже не знание, а восприятие определенных вещей в искусстве. Она сделала много хорошего, несмотря на то, что проводила политику, естественно, контролирующую искусство. Фактически она выполняла роль цензора в искусстве. Но при этом спасла картину Чухрая «Чистое небо». Как она критиковала нас на коллегии! Покрывалась пятнами. А когда кончалось заседание, вдруг приглашала: «Алов, Наумов! Зайдите ко мне, пожалуйста». Мы заходили к ней в кабинет, уже без всех. «Кофе хотите?» Мы были крайне удивлены! «Ну, да, — говорим, — хотим, Екатерина Алексеевна». Хотя уж не до кофе! И вот между нами и министром начинался доверительный разговор. «Где вы видели эти драные, вонючие, паршивые шинели, в которых у вас ходят солдаты на экране? Где вы видели всю эту вонь, грязь и так далее?» — горячилась она, в основном обращалась к Алову. И я видел, как у него потихонечку начинает белеть шрам. Он не выдержал и жестко произнес: «Екатерина Алексеевна! Вы видели шинели с Мавзолея, а я в этой шинели проходил всю войну и знаю, как она пахнет, насколько она жесткая. Посему по поводу шинели не надо делать нам замечаний». Екатерина Алексеевна обижалась, но быстро отходила. Когда мы вернулись из Венеции, получив три премии, в том числе за лучшую режиссуру, она пригласила нас к себе: «Ну, вот, видите, мы с вами победили!» Как будто мы втроем, вместе с ней, сняли эту картину. А если честно, так оно и есть. Ведь можно сказать, она спасла фильм».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});