Виктор Гребенников - Письма внуку. Книга первая: Сокровенное.
Больше таких шкатулок мне встретить не довелось. А так хотелось бы такое: в последние свои секунды услышать еще раз звук этих серебряных мелодий, чтобы на миг перенестись в самое начало моего земного бытия в свое ранее симферопольское Детство.
У тебя, Андрюша, тоже будет похожее музыкальное воспоминание, и тоже длиною во всю жизнь. Это — фрагмент пьесы французского композитора Жара, который мы использовали в магнитной записи в качестве увертюры при входе в сферораму "Степь реликтовая". Таинственно-небесная музыка эта постепенно переходит в звон жаворонков, токование перепела, стрекот степных кузнечиков, а высоко под облаками кружит степной орел — помнишь? Но мы с тобою еще вернемся в это, в общем-то трагическое мое детище — но на страницах другого, сибирского тома этой книги. А пока возвратимся в мое крымское детство.
Такую новинку тех времен, как радио, отец, разумеется, проигнорировать не мог. Целый стол занимал смонтированный им ламповый радиоприемник — разумеется, тоже безо всякого футляра. В разных его панелях теснились и пыльно мерцали разнообразные радиолампы, катушки с проводами различной толщины, тоже с вилками, воткнутыми в гнезда, конденсаторы и многое иное. Трогать что-либо запрещалось, ибо могло сильно ударить током. Питалась "рация" от тяжеленных аккумуляторов, которые возили куда-то на зарядку — электричество на нашей улице появилось только в тридцатые годы.
Во дворе стояли две огромные мачты, видимые с любого конца города — наш Дом ведь стоит на горе. Между вершинами мачты была натянута антенна в виде большого ажурного гамака. От нее вниз шел провод — сквозь дырку в оконной раме к приемнику.
И, хотя неподалеку была местная радиостанция (там сейчас Симферопольское водохранилище), а городская радиосеть начала проникать со своими черными широкими конусами репродукторов "Рекорд" и на наши улицы, тем не менее под окнами нашей Большой Комнаты (а приемник стоял именно здесь) порой скапливались кучки меломанов: это отец "ловил" Москву или какую другую дальнюю станцию, и из громадного, сделанного им зеленого раструба, звучало серебристым собиновским тенором "Куда, куда, куда вы удалились, весны моей златые дни"…
На стене была закреплена деревянная полированная панелька с грозовым переключателем: когда не работает приемник, или во время грозы, рукоятку следовало отвести вправо, и контакты антенного провода размыкались сантиметров на шесть. Но однажды, в грозу, случилось страшное: между разведенными контактами проскочила ослепительная искра со звуком винтовочного выстрела, одновременно по потолку пробежало что-то длинное, розово-ветвистое, тоже очень яркое; через миг дом сотряс громовой удар неимоверной силы, а от всех ламп и катушек нашего приемника повалил густой разноцветный дым кое-где превращающийся в пламя. Пожар на столе был затушен, но приемнику пришел полный конец; во дворе валялись оплавленные молнией куски антенны.
Закончились и уличные "радиоконцерты", не без удовольствия дававшиеся с помощью отца соседской публике. И еще долгое время в грудах журналов наших библиотечных комнат можно было видеть обложки журнала "Радио", которые, наряду с "Советским фото" и многими иными изданиями когда-то выписывал отец.
Модных в те годы патефонов он приобретать не стал: считал их механически несовершенными. Не помогли и мои просьбы. И слушать патефон я уходил к кому-нибудь из друзей или соседей, извлекавших аккуратно оклеенный синим дерматином ящик с блестящими хромированными уголками и хромированными же "тайничками" для иголок, одна из которых вставлялась в головку, крепилась винтом и осторожно опускалась на быстро крутящийся эбонитовый хрупкий диск с песнями Виноградова, Руслановой, Петра Лещенко, заморскими танго и фокстротами, только что вошедшими в "тотальную" моду. Патефоны были удобнейшей вещью для озвучивания семейного загородного пикника: не требовалось никаких батареек, "да и вообще"…
Патефон не купили, приемник сгорел; какое-то время я повозился с детекторным приемником, у которого концом маленькой пружинки нужно было нащупать именно то место корундового кристалла, которое соответствует волне, — но слушать его можно было только с помощью наушников, никуда от него не отходя, и лишь ближайшую радиостанцию. А душонка, видать, требовала музыки, и я потихоньку стал "производить" свою — насвистывая. Делал это украдкой (свист — "хулиганство"), а потом это не только вошло у меня в привычку, но и стало обязательным "музыкальным сопровождением" любого труда, особенно творческого. Мелодии я большей частью придумывал сам, усложняя до невозможности и "высвистывая" не менее четырех октав с четырьмя же "регистрами" — тембрами-способами свиста; умудрялся даже извлекать "из себя" двойные аккорды. Не хочу хвалиться, — но в отличие от "свистунов-исполнителей", изредка включаемых в эстрадные программы, которые всегда из-за плавания звука, мягко говоря, врут, мои звуки были точными и чистыми, даже при быстрых модуляциях частот.
"Были" — это значит до осени 1973-го, когда тяжкая болезнь парализовала большинство мышц левой стороны лица, в том числе губ. Нервные клетки, в том числе в стволах и ветвях, если гибнут, то навсегда — а за ними, разумеется, и мышцы. Лишившись собственной "губной" музыки, я потерял очень многое, куда труднее стало работать, и результаты той работы тоже стали заметно беднее. Иногда мне снится: произошло чудо, я вдруг излечился и с упоением свищу свои сложнейшие импровизации, с руладами, переливами, аккордами, с переменой тональностей — как я работал когда-то в Омской области за токарным станком, когда бесконечно сложная мелодия словно улавливалась внутри меня неведомым приемником откуда-то из Космоса, а я был всего лишь опытным ее воспроизводителем; но порой в нее вплетались и земные, когда-то услышанные мною, темы — вечерняя сура муэдзина с высокого минарета, звонкий татарский танец "Хайтарма", скорбные, с палестинским отзвуком, берущие за душу, еврейские мотивы…
Вечерами в симферопольском горсаду играл духовой оркестр, и на освещенной яркими фонарями площадке, под листвой старинных деревьев, танцевали пары, то кружась в вальсах, то качаясь под томные звуки танго — в оркестры уже "прокрались" заокеанские саксофоны. Изредка духовой же оркестр, только другой, военно-полевой, репетировал недалеко от нас. Трубачи и барабанщики, облаченные в длинные серые шинели, восседали на высоких сытых конях; горели до блеска начищенные трубы, играющие марш, и гулко отдавался внутри меня звук барабана, тоже водруженного вместе с барабанщиком на коня — это было незабываемое зрелище, так метко схваченное художником Грековым в его замечательной, несмотря ни на что, картине "Трубачи Первой конной" — кусочке нашей Истории (пусть даже нехорошей, но реальной), и кусочке же моего далекого-далекого Детства…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});