Франкенштейн и его женщины. Пять англичанок в поисках счастья - Нина Дмитриевна Агишева
Был еще один очень глупый порыв: я написала отдельно тете Элизе — и предложила поехать вместе во Францию! Может быть, смена места и моя забота помогут ей исцелиться. В ответ она прислала очень грустное письмо, где вспоминала, как такое же предложение ей в свое время делала моя мать. Тогда Элиза только что ушла от мужа и очень хотела отправиться с сестрой в Париж! Но из этого ничего не вышло, хотя обе они были тогда молоды и полны сил. «Твоя мать всегда думала прежде всего о себе, хотя и объясняла потом, что взять меня с собой ей помешала Французская революция и еще тысяча обстоятельств. На самом деле я просто была бы для нее помехой. Тем более что вскоре она встретила там твоего отца и родила тебя, моя дорогая бедная девочка. Так что думай прежде всего о себе, хотя я вижу, что ты совсем другая, чем наша сестра Мэри и наша вторая племянница».
Наступило лето 1816-го — необычайно дождливое, темное и холодное из-за извержения какого-то там вулкана в немыслимой дали, но пострадали все страны. Об этом много писали в газетах, а я теперь страдала от холода и сырости не только зимой, но и в июне. Отец отправлял письмо Шелли в Швейцарию и разрешил сделать мне приписку: о нет, он вовсе не контролировал меня, он даже не читал мои странички, мы просто экономили на бумаге и почтовых расходах. Моя часть письма получилась немаленькой: сначала я рассказала им о визите в наш дом Чарльза Блада, родного брата ближайшей подруги матери Фрэнсис Блад (она рано умерла родами), в честь которой меня и назвали. Дружелюбие и теплота мистера Чарльза так тронули меня, что дальше в письме я не удержалась и откровенно сообщила, что семья разорена, дети сломлены, а мое собственное положение ужасно.
«Поверь, дорогая Мэри, я люблю вас с Шелли безгранично, я знаю, как вы талантливы, мир стал для меня пустыней после вашего отъезда, потому что я потеряла, кажется, последнюю надежду. Я люблю вас обоих даже больше, чем раньше, и меня убивает наша ссора, дорогая сестра, когда ты сказала буквально следующее: „Я могу совершать любые ошибки, но точно знаю, что я не ничтожна и не убога. Тебя же я люблю только за то, что моя мать родила тебя“. Мэри, эти слова разрывают мне сердце. Да, я знаю, что не обладаю теми способностями, которыми обладаешь ты, но пытаюсь компенсировать это благонравием. Впрочем, ты называешь это рабской стороной моей натуры.
О Мэри! Шелли — почти гений, и наш отец — тоже, прожив всю жизнь в такой семье, как наша, я твердо усвоила, что бесполезно рассчитывать на доброту поэта по отношению к своим собратьям. Но ты ведь не поэт и к тому же моя сестра — разве не вправе я надеяться на сострадание с твоей стороны? Самые мрачные мысли так и лезут мне в голову».
Перечитав письмо, я тотчас пожалела об этих излияниях и, прося поцеловать за меня маленького Уиллмауса, извинилась за свой «больной юмор». Хотя потом поняла, что юмора-то там как раз и не было.
Мэри написала в ответ, что я не должна смотреть на жизнь столь мрачно, а о невзгодах, которых и у нее предостаточно, следует писать спокойным тоном. В этом сказывалось воспитание нашего отца: он всегда говорил, что жалеть себя — это самое недостойное занятие на свете. Еще один урок. И еще один мой бесконечный разговор с хрустальной капелькой на люстре, которая, как мне стало казаться, вот-вот упадет и разобьется. Но она хотя бы меня ни в чем не упрекала.
Они слали письма с описанием красот Италии и Швейцарии и рассказом о тесном общении с великим Байроном. Они читали первые главы «Чайльд-Гарольда». О боже, как же я хотела увидеть Женеву, Венецию и Неаполь! Как же я любила все, что выходило из-под пера Байрона! Как я ждала их возвращения!
В августе в Лондон снова приехала тетя Эверина, на этот раз с Элизой. Они рассказали мне, у них в гостях тоже побывал Чарльз Блад — он-то и рассказал о моем положении в семье и убедил их, что мне необходимо перебраться ко всем ним в Ирландию. Мисс Эверина подчеркнула, что только мое бедственное положение заставило ее вновь вступить в отношения с мистером Годвином, которого она после его поступка с продажей дома не желает знать. Кажется, все складывалось наилучшим образом: тетки предоставляли мне стол и кров и обещали устроить на какую-нибудь работу в школу. Надо было принимать решение.
Но мой извечный ступор мешал это сделать. По правде говоря, я и с тетками виделась в том августе редко — гораздо чаще ходила на выставку итальянских художников, которая открылась тогда в Британском институте в Пэлл-Мэлл. Часами стояла возле картин Гвидо и Тициана. А однажды отец подвел меня к картине Рафаэля «Святой Павел проповедует в Афинах» и спросил:
— Фанни, ты должна усвоить: кто ты? Святой проповедник — он же Художник, — кому внимает толпа или всего лишь одна из этих людей, простых смертных, тех, кто жадно впитывает божественное слово? По-смотри, один слушатель даже встал на колени в знак смирения и воздел руки к небу от восторга.
— Да, папа, я понимаю, о чем вы. Нет, я не заблуждаюсь на свой счет. Я не обладаю такими талантами, как Мэри.
— Я сейчас не о ней говорю, а о тебе. Тебе выпало счастье всю жизнь прожить в семье выдающихся людей. Так будь же смиренна, цени это.
И все равно на картинах итальянских мастеров передо мной вставал другой мир — мир красоты и страстей, — и он так не походил на ту дублинскую школу, где мне предстояло работать, да еще неизвестно кем. И тетя Эверина постоянно напоминала о том, что они с сестрой делают мне великое одолжение и сильно усложняют свою и без того трудную жизнь. Я колебалась и никак не могла принять окончательного решения о своем переезде. Но вот совсем скоро забрезжил луч надежды, будто кто-то услышал мои молитвы.
Сестра с Шелли вернулись в самом начале сентября и поселились в Бате. Клер была с ними и ждала ребенка. Все думали, что это ребенок Шелли. Они не приглашали меня к себе, но сам Перси часто бывал в