Сергей Есенин - Жизнь моя за песню продана (сборник)
Несказанное, синее, нежное
Еще в конце 1920-го Есенин писал Иванову-Разумнику: «…Переструение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык».
Тогда, после «Сорокоуста», «Кобыльих кораблей» и перед «Пугачевым», поэту показалось, что переструение кончилось. Оказалось, что в 1920-м он еще только начинал искать и формы и язык, адекватные его нутру, а нашел только теперь, в стихах-песнях 1925 года. Отныне он и «цветок неповторимый», и – безо всяких скидок – народный поэт и никакие гонения не страшны его живым песням. Они, как и песни фольклорные, не нуждаются ни в печатном станке, ни в цензурном разрешении. Этот новый стиль был «нащупан» еще в 1924-м, в стихах на смерть Ширяеву и в первых «главках» «Персидских мотивов». Но тогда Есенин еще надеялся, что сможет прорваться из попутчиков в советские классики с большой эпическою темой. Не прорвался. «Анна Снегина», как и маленькие поэмы 17–19 гг., как и «Пугачев», «в прицел» не «угодила». И он свернул со столбовой дороги на свою тропу. Теперь он уже не читал стихи, как прежде. Он их пел – мастерски, с особыми интонациями и переходами, округляя особо выразительные места жестами:
Отговорила роща золотаяБерезовым веселым языком…
Клен ты мой опавший, клен заледенелый,Что стоишь нагнувшись под метелью белой?
Особенно часто и охотно исполнял Есенин в 1925-м «Песню» («Есть одна хорошая песня у соловушки…»), для которой приспособил популярный «кавказский» мотив, причем не только пел его, но и плясал – выплясывал именно песню, а не плясал под песню! Один из современников оставил такое описание этого уникального исполнения (на мальчишнике, летом, перед свадебным путешествием с Софьей Андреевной Толстой на Кавказ):
«Волосы на голове были спутаны, глаза вдохновенно горели, и, заложив левую руку за голову, а правую вытянув, словно загребая воздух, пошел в тихий пляс и запел… Как грустно и как красиво пел безголосый, с огрубевшим от вина голосом Сергей! Как выворачивало душу это пение…»
* * *Несказанное, синее, нежное…Тих мой край после бурь, после гроз,И душа моя – поле безбрежное —Дышит запахом меда и роз.
Я утих. Годы сделали дело,Но того, что прошло, не кляну.Словно тройка коней оголтелаяПрокатилась во всю страну.
Напылили кругом. Накопытили.И пропали под дьявольский свист.А теперь вот в лесной обителиДаже слышно, как падает лист.
Колокольчик ли? Дальнее эхо ли?Все спокойно впивает грудь.Стой, душа! Мы с тобой проехалиЧерез бурный положенный путь.
Разберемся во всем, что видели,Что случилось, что сталось в стране,И простим, где нас горько обиделиПо чужой и по нашей вине.
Принимаю, что было и не было,Только жаль на тридцатом году —Слишком мало я в юности требовал,Забываясь в кабацком чаду.
Но ведь дуб молодой, не разжелудясь,Так же гнется, как в поле трава…Эх ты, молодость, буйная молодость,Золотая сорвиголова!
1925* * *Заря окликает другую,Дымится овсяная гладь…Я вспомнил тебя, дорогую,Моя одряхлевшая мать.
Как прежде ходя на пригорок,Костыль свой сжимая в руке,Ты смотришь на лунный опорок,Плывущий по сонной реке.
И думаешь горько, я знаю,С тревогой и грустью большой,Что сын твой по отчему краюСовсем не болеет душой.
Потом ты идешь до погостаИ, в камень уставясь в упор,Вздыхаешь так нежно и простоЗа братьев моих и сестер.
Пускай мы росли ножевые,А сестры росли, как май,Ты все же глаза живыеПечально не подымай.
Довольно скорбеть! Довольно!И время тебе подсмотреть,Что яблоне тоже больноТерять своих листьев медь.
Ведь радость бывает редко,Как вешняя звень поутру,И мне – чем сгнивать на ветках —Уж лучше сгореть на ветру.
<1925>* * *Синий май. Заревая теплынь.Не прозвякнет кольцо у калитки.Липким запахом веет полынь.Спит черемуха в белой накидке.
В деревянные крылья окнаВместе с рамами в тонкие шторыВяжет взбалмошная лунаНа полу кружевные узоры.
Наша горница хоть и мала,Но чиста. Я с собой на досуге…В этот вечер вся жизнь мне мила,Как приятная память о друге.
Сад полышет, как пенный пожар,И луна, напрягая все силы,Хочет так, чтобы каждый дрожалОт щемящего слова «милый».
Только я в эту цветь, в эту гладь,Под тальянку веселого мая,Ничего не могу пожелать,Все, как есть, без конца принимая.
Принимаю – приди и явись,Все явись, в чем есть боль и отрада…Мир тебе, отшумевшая жизнь,Мир тебе, голубая прохлада.
1925* * *Не вернусь я в отчий дом,Вечно странствующий странник.Об ушедшем над прудомПусть тоскует конопляник.
Пусть неровные лугаОбо мне поют крапивой, —Брызжет полночью дуга,Колокольчик говорливый.
Высоко стоит луна,Даже шапки не докинуть.Песне тайна не дана,Где ей жить и где погинуть.
Но на склоне наших летВ отчий дом ведут дороги.Повезут глухие дрогиПолутруп, полускелет.
Ведь недаром с давних порПоговорка есть в народе:Даже пес в хозяйский дворИздыхать всегда приходит.
Ворочусь я в отчий дом,Жил и не́ жил бедный странник….В синий вечер над прудомПрослезится конопляник.
1925* * *Прощай, Баку! Тебя я не увижу.Теперь в душе печаль, теперь в душе испуг.И сердце под рукой теперь больней и ближе,И чувствую сильней простое слово: друг.
Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай!Хладеет кровь, ослабевают силы.Но донесу, как счастье, до могилыИ волны Каспия, и балаханский май.
Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая!В последний раз я друга обниму…Чтоб голова его, как роза золотая,Кивала нежно мне в сиреневом дыму.
Май 1925* * *Спит ковыль. Равнина дорогаяИ свинцовой свежести полынь.Никакая родина другаяНе вольет мне в грудь мою теплынь.
Знать, у всех у нас такая участь.И, пожалуй, всякого спроси —Радуясь, свирепствуя и мучась,Хорошо живется на Руси.
Свет луны таинственный и длинный,Плачут вербы, шепчут тополя.Но никто под окрик журавлиныйНе разлюбит отчие поля.
И теперь, когда вот новым светомИ моей коснулась жизнь судьбы,Все равно остался я поэтомЗолотой бревёнчатой избы.
По ночам, прижавшись к изголовью,Вижу я, как сильного врага,Как чужая юность брызжет новьюНа мои поляны и луга.
Но и все же, новью той теснимый,Я могу прочувственно пропеть:Дайте мне на родине любимой,Все любя, спокойно умереть!
Июль 1925* * *Вижу сон. Дорога черная.Белый конь. Стопа упорная.И на этом на конеЕдет милая ко мне.Едет, едет милая,Только нелюбимая.
Эх, береза русская!Путь-дорога узкая.Эту милую, как сон,Лишь для той, в кого влюблен,Удержи ты ветками,Как руками меткими.
Светит месяц. Синь и сонь.Хорошо копытит конь.Свет такой таинственный,Словно для Единственной —Той, в которой тот же светИ которой в мире нет.
Хулиган я, хулиган.От стихов дурак и пьян.Но и все ж за эту прыть,Чтобы сердцем не остыть,За березовую РусьС нелюбимой помирюсь.
2 июля 1925* * *Каждый труд благослови, удача!Рыбаку – чтоб с рыбой невода,Пахарю – чтоб плуг его и клячаДоставали хлеба на года.
Воду пьют из кружек и стаканов,Из кувшинок также можно пить,Там, где омут розовых тумановНе устанет берег золотить.
Хорошо лежать в траве зеленойИ, впиваясь в призрачную гладь,Чей-то взгляд, ревнивый и влюбленный,На себе, уставшем, вспоминать.
Коростели свищут… коростели.Потому так и светлы всегдаТе, что в жизни сердцем опростелиПод веселой ношею труда.
Только я забыл, что я крестьянин,И теперь рассказываю сам,Соглядатай праздный, я ль не страненДорогим мне пашням и лесам.
Словно жаль кому-то и кого-то,Словно кто-то к родине отвык,И с того, поднявшись над болотом,В душу плачут чибис и кулик.
12 июля 1925* * *Видно, так заведено навеки —К тридцати годам перебесясь,Все сильней, прожженные калеки,С жизнью мы удерживаем связь.
Милая, мне скоро стукнет тридцать,И земля милей мне с каждым днем.Оттого и сердцу стало сниться,Что горю я розовым огнем.
Коль гореть, так уж гореть сгорая,И недаром в липовую цветьВынул я кольцо у попугая —Знак того, что вместе нам сгореть.
То кольцо надела мне цыганка.Сняв с руки, я дал его тебе,И теперь, когда грустит шарманка,Не могу не думать, не робеть.
В голове болотный бродит омут,И на сердце изморозь и мгла:Может быть, кому-нибудь другомуТы его со смехом отдала?
Может быть, целуясь до рассвета,Он тебя расспрашивает сам,Как смешного глупого поэтаПривела ты к чувственным стихам.
Ну и что ж! Пройдет и эта рана.Только горько видеть жизни край.В первый раз такого хулиганаОбманул проклятый попугай.
14 июля 1925«Мне очень дорог тот образ Есенина, как он вырисовывался передо мной. Еще до революции, в 1916 году, меня поразила необычайная доброта, необычайная мягкость, необычайная чуткость и повышенная деликатность… Таким я видел его в 1916 году, таким я с ним встретился в 18–19 годах, таким, заболевшим, я видел его в 1921 году, и таким был наш последний разговор…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});