Перл Бак - Чужие края. Воспоминания
Да, она должна ехать. Неужели смерть троих детей отвратила ее от Господней воли, от его не высказанной вслух воли? Господь разбил ее сердце, но она все равно подчинится его велениям. Она не будет больше просить Бога, чтоб он подал ей знак. Она будет просто верить и повиноваться, а теперь она не может не подчиниться призыву, если не Господа, который не разверз уст своих, то тех, кто живет в другой стране, людей не таких счастливых, не таких удачливых, побитых жизнью. Может быть, этого как раз хотел от нее Господь. Но услышит она глас Божий или нет, все равно она подчинится и «пойдет в мир».
* * *И снова она поехала по суше и поплыла по волнам. В ее сердце гнездился страх перед морем, и, когда из-за морской болезни у нее пропало молоко и ребенка пришлось держать на искусственной пище, на нее нахлынули страшные воспоминания, однако, хотя девочка была от рождения невелика, она уже умела проявить силу духа, отказавшись взять рожок, и одно из самых веселых воспоминаний Керри связано с Эндрю, который неловко держит в руках бодрого, но упрямого младенца и опасливо кормит его ложкой. На всем пути через Тихий океан так девочку и кормили — соединенными усилиями Эндрю и стюардессы, оказавшейся, к счастью, доброй женщиной, сразу полюбившей эту улыбчивую, непокорную крошку.
Но малышка, несмотря ни на что, крепла и расцветала, и, когда ее снесли на берег в Шанхае, она была весела и полна энергии, словно и не было путешествия в десять тысяч миль, которое она проделала, хотя ей нет и шести месяцев от роду. Это был как раз тот ребенок, в котором нуждалась Керри, — забавный, толстенький, с чувством юмора, настойчивый и приветливый. Ван Ама знала об их прибытии; она вышла их встречать на пристань, и первое, что увидела Керри, ступив на пирс, было ее сияющее лицо с чуть отвислой нижней губой. Эта добрая смуглолицая женщина кинулась к Эдвину и, к немалому неудовольствию маленького мужчины, прижала его к груди. Потом она приняла на руки прелестную кругленькую девочку, и в этом ребенке для нее словно вернулись к жизни две угасшие девочки; она вцепилась в нее, плача и смеясь. Когда Керри, усаживаясь в коляску рикши, который должен был отвезти их в гостиницу, хотела взять у нее ребенка, она не пожелала его отдать. Что до Конфорт, она восприняла эту любовь как нечто само собой разумеющееся, присмотрелась немного к смуглому лицу Ван Ама и к ее необычным глазам и решила, что этой незнакомке можно доверять.
На берегу они пробыли всего один день — стояли последние осенние дни, в воздухе веяло прохладой, и Эндрю не терпелось снова начать свои поездки. Но Керри все равно выкроила час для того, чтобы пойти на кладбище и посадить на клочке земли, где похоронены ее дети, корешок белой розы, выкопанный ею у веранды родного дома. Со дня отъезда она держала ее аккуратно завернутой в мешковину с землей и мхом и, пока ом и плыли по океану, аккуратно поливала.
— Эти трое малышей никогда не видели свою родную Америку, — с грустью сказала она помогавшему ей Эдвину. — Они родились и умерли на чужбине, и мне приятно будет думать, что хоть какая-то частица Америки и нашего дома укроет и украсит их могилу.
Над могилой росла большая пальма, и под ее сенью расцветала белая американская роза.
А потом они снова отправились в путь — сперва на пароходе по Янцзы, а потом на джонке вверх по Великому Каналу, к старому своему городу Чинкьяню.
В этом доме и в этом саду ожили мучительные воспоминания, здесь была канава, в которой ушибся Артур; она не могла вынести ее вида, засыпала ее землей и засадила цветами. Она старалась не думать о прошлом. В ее доме было маленькое, веселое, требующее внимания, только что пришедшее в мир существо, был Эдвин, которому надо было давать уроки, была еще одна американская семья, приехавшая пожить с ними, был мальчик, товарищ Эдвина по играм, и милая американка, ее подруга. И кроме этого были те, кто своим молчанием, своим нежеланием говорить о том, в чем они на деле нуждались, — темные толпы, призвавшие ее вернуться на эту землю. В первый раз она сделала это во имя Божие. На этот раз она приехала ради них.
* * *А теперь, когда я как следует познакомила вас с этой американкой, я вправе вкрапливать в свой рассказ и свои впечатления. Впервые я запомнила ее в нашем доме в Чинкьяне. Конечно, я сохранила об этом времени смутные и отрывочные воспоминания и не очень верю в их подлинность, хотя они четко запечатлелись в моей памяти. Я вижу себя во дворе утром, ранней весной, вокруг цветут розы, высаженные бордюром по краям маленьких зеленых газонов и свисающие фестонами с серых кирпичных стен. Цепляясь за руку Эдвина, я ковыляю по выложенной старым плитняком дорожке. Перед нами маячат большие ворота, отгораживающие нас от прохожих. Ворота на шесть дюймов отступают от земли, и под ними движется нескончаемая вереница ног — босых, в соломенных сандалиях, в бархатных туфлях. Это для меня незнакомый мир. Я останавливаюсь и очень осторожно, поскольку я еще не очень твердо держусь на ногах, опускаюсь на землю и начинаю вглядываться во все, что есть за ворогами. Но это не дает мне возможности увидеть что-либо выше полы халата, спускающегося до пят или до колен, иногда загорелые ноги, с натруженными, похожими на канаты мускулами. Это неинтересно, и я снова поднимаюсь, отряхиваясь.
В этот момент она и выходит во двор, та, вокруг которой вращается наша домашняя жизнь. На ней гофрированное белое платье, которым она словно бы подметает траву, а ее курчавые каштановые волосы прикрыты старой соломенной шляпой с красной лентой на тулье, в руках у нее садовые ножницы; она тут и там срезает розы, покрытые росой, и скоро она уже держит в руках целый букет.
Одну изумительную белую розу, огромную, кажется мне, величиной с тарелку, она не спешит упрятать в букет и рассматривает ее. Цветок играет и переливается, весь в блестящих каплях воды. Под конец она осторожно подносит розу к лицу и вдыхает ее аромат, и, видя ее восторг, я требую, чтобы мне позволили то же самое. Она протягивает мне розу, и я беззаботно погружаюсь в нее лицом. Она гораздо больше и влажнее, чем я думала, и я выныриваю из нее, чихая, хватая ртом воздух, совершенно мокрая, с таким ощущением, будто меня вдруг погрузили в холодный пруд.
Одним летом я, можно считать, почти что ее не видела. Она с утра до вечера лежала в постели, такая маленькая, истаявшая, и только глаза ее казались огромными на исхудавшем лице. Утром и вечером Ван Ама приводила меня взглянуть на нее. Перед этим она обязательно одевала меня в свежее белое платьице и, высунув от усердия язык, зачесывала мои светлые волосы так, чтобы с помощью своего желтого пальца завить кудряшки и проложить идеальный пробор. Когда она закрывала рот, я знала, что дело закончено и я могу двигаться дальше. В это лето Ван Ама запомнилась мне больше прочих домашних. Она купала меня, кормила, мурлыкала мне самые занятные китайские песенки, начиняла мою память китайскими стишками, ругательски ругала меня за непослушание и дважды в день готовила меня к заведенному по недавнему обычаю посещению комнаты той, другой женщины, белой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});