Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Особенно благодетельно было Общество для иногородних. Переведут какого-нибудь туляка или костромича в московскую тюрьму. Что делать родным? В Москву с передачами не наездишься. Родственники иногородних политзаключенных переводили Обществу ту сумму, какую они в состоянии были ассигновать на передачу, и поручали ему на эти деньги закупать и передавать заключенному продукты и вещи. Общество же взимало с каждой суммы ничтожный процент на содержание секретарей и технического персонала (Пешкова, Винавер и Фельдштейн работали там бесплатно), на наем помещения и на коммунальные услуги. Конечно, среди сотрудников Общества были осведомители, Иначе ОГПУ ликвидировало бы это учреждение в два счета, оно просто не допустило бы его возникновения, – на кой черт оно было бы ему тогда нужно? Но Пешкова и Винавер делали людям столько добра, что вред, приносимый засланными туда осведомителями, по сравнению с их благодеяниями, был ничтожен. Вот мама и надумала пойти еще раз в Общество, иначе именовавшееся «Красный Крест», и похлопотать об отсрочке.
Екатерина Павловна принимала по вечерам. «Красный Крест» размещался в двух комнатках на Кузнецком мосту недалеко от ОГПУ, справа, если идти от Неглинки.
Мы с мамой прошли к Екатерине Павловне вместе. Похожа она была на учительницу провинциальной гимназии. Глаза у нее были ясные. Смотрела она на посетителей сквозь очки с пытливой благожелательностью. Прежде всего я поблагодарил ее за помощь. Затем рассказал об утреннем походе на Лубянку.
Выдержанную Екатерину Павловну всю передернуло от возмущения.
– Ну, положим, – сказала она, – не было еще такого случая, чтобы не выздоровевших отправляли по этапу. У вас же совсем больной вид. Садитесь вот за тот стол и напишите, чтобы вам отсрочили выезд в Архангельск по болезни, что вас выпустили прямо из тюремной больницы с повышенной температурой и что вам нужно устроить ваши материальные дела.
Я написал заявление и передал ей.
– Что же вы просите два дня отсрочки? Мало! – заметила она, – Просите больше.
Я попросил пять дней. Екатерину Павловну и это не удовлетворило:
– Просите десять дней. Надо – с запросом!
Я написал третье заявление.
– Завтра в это же время приходите ко мне за ответом.
На лестнице мы столкнулись с еще, если возможно, похудевшей и пожелтевшей, одетой, как нищая, тетей Катей. При виде меня она вся затряслась от рыданий и обвила мне шею руками. От нее мы узнали, что тете Лиле за давно уже прекращенную переписку с братом приклеили 586, то есть – «шпионаж», и приговорили к трем годам Мариинского концлагеря. Володе дали все то же, что и мне, но, приняв во внимание его несовершеннолетие, один год скостили.
На другой день Екатерина Павловна мне сообщила:
– Вам обещана отсрочка на десять дней. Завтра зайдите в ОГПУ – вам должны дать официальное разрешение.
На следующее утро человек в пенсне безмолвно и почти не глядя на меня протянул мне мое заявление с благоприятной резолюцией.
Дни летели стремительно и словно во мгле. Мы с мамой были у жены Бабаева, у жены Беляева. Я увидел дочку Романа Леонидовича Оленьку, худенькую девочку лет шести, без кровинки в лице, тихую не по-детски. Она родилась у них поздно, и Роман Леонидович, заждавшийся ребенка, души в ней не чаял. Она была особенно дружна с отцом. И она все эти восемь месяцев ждала, что вот-вот отворится дверь и войдет папа, который – непонятно куда и непонятно почему – так надолго уехал. Большие ее глаза смотрели недоуменно и ожидающе.
Несколько раз были мы у Грифцовых и у Фельдштейнов.
Зашел я и в «Academia». Грустно мне было смотреть на заменившую меня девушку, сидевшую за моим столом.
Когда я находился в тюрьме, мама была в издательстве у Эльсберга в надежде, что он прольет свет на мое дело, – быть может, нити от него тянутся к издательству. (Что я сижу по делу тети Лили и Володи – это ей почему-то в голову не приходило.) Мама мне рассказывала, что за то время, что я сидел, чутье у нее особенно обострилось. Она мгновенно отличала истинное сочувствие от показного, пустого внутри. И она уверяла, что Эльсберг, которого она тогда видела впервые, смотрел на нее неподдельно участливым взглядом. Верно, вспомнилась ему его катастрофа, вспомнилось, каково пришлось в пору его сидки мадам Шапирштейн. Вот так же добро и совсем не сверляще смотрел он и на меня, пока я вкратце рассказывал ему свою «эпопею». Он ни о чем не расспрашивал – он только очень внимательно, с живым интересом слушал. Прощаясь, он меня подбодрил: три года пройдут, мол, незаметно, потом милости просим опять в «Academia», а до тех пор он надеется прислать мне в Архангельск какой-нибудь заказ. В заключение беседы сказал, чтобы я по прибытии в Архангельск сообщил издательству свой адрес.
Надежда Григорьевна Антокольская без всякой моей просьбы отстукала на машинке справку, что я являюсь сотрудником издательства «Academia» на договорных началах, и побежала к директору. Вернувшись от него, она вручила мне эту справку за подписью Каменева, который, конечно, подмахнул ее не задумываясь, ибо ничего не знал о моей судьбе.
В Архангельске эта справка на первых порах мне ох как пригодилась! Это был для меня: «Сезам, отворись!» Но в январе 35-го года, как только я прочел в газетах об аресте Каменева, я эту справку порвал.
Как хорошо я и моя мать встретили новый, 1934, год с Маргаритой Николаевной, с Юрием Михайловичем и с Качаловыми – об этом я попытался рассказать в моих театральных воспоминаниях.
Мама и так уже поневоле «зажилась» в Москве: сначала под предлогом опасной «болезни» сына, потом под предлогом, что ей надо делать операцию на глазу (эту легкую операцию, с которой можно было и не спешить, ей делал профессор Одинцов, снабдив ее потом оправдательными документами), но уж к концу зимних школьных каникул ей необходимо было вернуться в Перемышль, а ей хотелось во что бы то ни стало поехать со мной в Архангельск и посмотреть своими глазами, как я там устроюсь, и мы, запасшись адресами, где бы можно было найти пристанище на самое первое время (адресами нас снабдил знакомый Фельдштейнов, брат доктора-гомеопата Постников, успевший побывать в ссылке в Архангельске, а затем, как и гомеопат, погибший в ежовщину), выехали из Москвы раньше установленного для меня срока.
Маргарита Николаевна дала мне на дорогу «образок святой», некогда висевший над кроватью Ермоловой.
…Вот уж промелькнул под окном вагона фонарь проводника, нехотя скрипнули, всхлипнули буфера, зазмеились в разных направлениях рельсы, а вот уже глянул в окно сплошной синий загородный мрак. А колеса отстукивали: «Прощай, Москва! Прощай, Москва! Прощай, Москва!»
Москва, декабрь 1968 – январь 1969
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});