Алексей Бондин - Моя школа
Борисов рассказал в этот день еще о новом для меня человеке, столь же мощном, вырастающем из глубины ушедшего прошлого — Степане Халтурине.
— Т-ш-ш, Игнашка Белов идет, — предупредил кто-то.
В нашу сторону от цеха подвигался Белов. Разговор сразу изменился. Рабочие заговорили про голубей, про коней.
Эти беседы всегда вызывали трепет моего сердца. Я чувствовал, что передо мной раскрылись далекие горизонты, в душе у меня становилось ясно. Точно после жуткого ненастья раздвигалась толща хмурых туч, открывая неизведанный бирюзовый простор неба.
Я скоро понял, что эти беседы происходили среди малочисленной кучки одних и тех же людей. Они были окружены осторожностью, и в этой таинственности я чувствовал пощипывающий восторг. Внутренно гордился тем, что был прямым участником всего, что говорилось, что меня не боятся, как Белова, мне доверяют, считают своим. Меня это поднимало, и во мне также требовательно вставала осторожность. Возникали неизмеримое уважение и любовь к Борисову. Он казался мне близким, родным, дороже моих родных братьев.
СТАРАЯ КРЫСА
Завод всасывал меня, раскрывая многообразие людей, их характеров и привычек. С каждым днем я находил новое, необычное. Меня тянуло с не меньшей силбй и в механический цех, где также были интересные люди.
Однажды, ненастным днем, мы закусили у себя в цехе и разбрелись. Я пошел в механический. В цехе было безлюдно, тихо, как будто оглушающий шум машины внезапно замер и упал. Только где-то позвякивала сталь:
— Дзинь-н!.. Дзон-н!..
Кто-то работал в обеденный перерыв.
В отдаленном углу послышался взрыв хохота. Я пробрался меж наваленных чугунных шестерен и валов туда, где Семен Кузьмич Баранов, старый слесарь, рассказывал что-то, и в изумлении остановился.
У чугунной колонны, на ящике, где обедал слесарь Евтроп Терентьевич Берников, смело разгуливали пять крупных крыс. Евтроп бросал им хлеб, а они смело подходили и ели.
Ванька Кирюшкин подобрал гайку и нацелился в крыс. Но Евтроп грозно предупредил:
— Попробуй-ка брось, я тебе уши-то оборву!
Евтроп, широкоплечий сутулый человек с мягкой лопаточкой русой бороды, торопливо хлебал из закопченного железного котелка картофельную похлебку. Вкусно пахло луком и лавровым листом. Он уронил крошку хлеба, крысы бросились к ней.
Евтроп заглянул под ноги и шутливо проговорил:
— Ну, чего вам мало стало? У меня не драться! Нате-ка! — Он бросил им еще хлеба.
Крысы ходили возле ног, кряжистые, как обрубки, и хвосты у них маячили, острые, длинные, прямые. Мимо прошел белобрысый кривоногий Сушков.
— Что, Евтроп Терентьич, скотинку свою кормишь? — смеясь, спросил Сушков.
— Кормлю. Это наша скотинка: вша да крыса, клоп да таракан.
Пообедав, Евтроп тоже подошел к верстаку Семена Кузьмича, где собрались рабочие, которые не ходили обедать домой.
Семен Кузьмич — старый слесарь в ватной стеганой жилетке, из-под которой выглядывала ветхая красная рубаха, — был первым сказочником, рассказчиком веселых анекдотов и прибауток. Вокруг него всегда собиралась молодежь. Старики же сторонились и недовольно, даже злобно посматривали на него. С молодежью он был ласков и словоохотлив.
У него все были «на службе», и всем он распределял работу. Старым он говорил:
— Вы, почтенные, отправляйтесь ткать, тряпье рвать, чулки вязать.
Нас, подростков, называл «верхоглядами».
Иной раз к нему подходили и кричали:
— Семен Кузьмич, расчет давай!
— Как это? — серьезно спрашивал он.
— Не желаем больше у тебя служить.
— Ага, бунтовать? А если я губернатора потребую? Да пороть вас опять станем? Забыли?… А? Нет вам расчета: кассир у меня запировал… Носить, говоришь, нечего? К осени куплю по лаптишкам… Сапоги?… Я вам дам сапоги!
И, встав в воинственную позу, Семен Кузьмич кричал:
— Разойдись, стрелять буду! Тут полицейских крючков обрядить не во что, а они — «сапоги»!
У Баранова был неистощимый запас сказок, анекдотов и прибауток. Меня однажды послали спросить у него, кого он поймал, когда ловил рыбу в Баранче. Я смело подошел к нему ж спросил. На его липе промелькнула острая усмешка. Он скосил на меня свои маленькие колючие глазки и спросил:
— А ты чей?
Я сказал.
— Это Петра? Знаю. Ну, коли Федорыча — скажу: Зотю поймали. Не понимаешь? Зотю — лешачонка. Приходи потом, расскажу.
И рассказал:
— Пошли рыбачить на реку Баранчу с бреднем. Ночь-то была темная, как в душе у Игнашки Белова, вашего мастера, — знаешь его?
— Знаю.
— Вот… И река эта кажется не река, а смола. Кипит, кипит… Я говорю: «Забредем в этот плёс». Забрели. И вытащили во какого налима! В кузов не входит. Башку-то засунули, а хвост-от наружи. Ну, значит, пошли в балаган, уху варить. И вдруг это слышим — из воды вылез кто-то, поплескался, да и кричит: «Зотя-а!»
— Кто это? — спросил я со страхом.
— Кто? Лешачиха. А у нас из кузова налим как заорет: «Ма-ма-а!..»
Семен Кузьмич во время рассказа не проронил ни одной улыбки; вокруг него покатывались со смеху, он же сидел серьезный и деловитый.
Больше всего мне нравились его сказки про попов. Знал он их очень много. Видно, что не любил попов. Во время этих рассказов глаза его метали искры ядовитого смеха.
Я крепко полюбил Семена Кузьмича. Мне казалось, что он всё знает и, как волшебник, может угадывать мысли каждого человека. Мне не страшно подойти к нему и спросить о том, что меня волнует. Я теперь не боюсь его острых глаз. Я вижу в них теплые излучины.
Раз я подошел к нему и спросил:
— Семен Кузьмич, а ты веришь в бога?
— В бога? — чутко насторожился он и пытливо посмотрел мне в глаза. Его безволосые веки чуть вздрагивали, а в глубине карих глаз засветилась какая-то незнакомая мне радость.
Я почувствовал, что он понял всю серьезность и сложность моего вопроса. С лица исчезла обычная острая усмешечка. Вместо неё из густой сети морщин на истощенном лице глянуло грустное раздумье.
— А тебе для чего это? — спросил он.
Во мне еще ни разу не горело так доверие к людям, как оно вспыхнуло вот сейчас к этому удивительному человеку. Я рассказал ему все свои сомнения, рассказал о Петре Фотиевиче. Он улыбнулся и шутливо дернул меня за волосы.
— Ты умный парнишка… Для чего, говоришь, бога придумали?
— Хм, где ты робишь?
— В ковальной.
— А чья ковальня?
— Демидова…
— Вот… Чтобы ты робил да молился, а о другом ни о чем не думал. Сколько поденщины-то получаешь?
— Двадцать копеек.
— Ишь ты! А если бога к тебе не приставить, так ты, пожалуй, сразу рублевку запросишь, да еще что-нибудь и придумаешь. А у нас, в случае чего, если вольные мыслишки в башку влезут, так на то еще сатана есть. А на этом свете — жандарм. Сатана на том свете возьмет да голым задом на каленую сковородку посадит. А жандарм на этом свете тебя в каменный мешок упрячет. Вот люди-то и боятся. Думаешь, они веруют? Боятся! Кому это надо? Попу, хозяину да вот вашему Игнашке Белову. Он каждую выписку на масло для цеховой иконы собирает. Ты, поди, давал?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});