Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей - Дмитрий Евгеньевич Сагайдак
— Не в бровь, а прямо в глаз сказано, и как же верно! Спасибо тебе, товарищ Сорель, с ними только так и можно говорить, — поддержал Сореля бухгалтер КВЖД Сахно.
— Неужели тебе до сих пор не понятно, что правосудие сегодня руководствуется отнюдь не стремлением оградить общество от настоящих преступников, хотя декларирует это на каждом перекрёстке, устно и в печати, а порочной и вредной формулой: «вина не доказана, но не доказана и невиновность, не доказано, что человек не намеревался совершить преступление»!
Ты вот часами каждый день доказываешь, что тебя судить было не за что, что ты не виновен и я тебе верю, не кривя душой. А вот ответы на твои многочисленные заявления гласят: «оснований для пересмотра вашего дела нет». А почему это нет оснований для пересмотра, ты об этом подумал?! Да потому, что ты не доказал правосудию своей невиновности. Нам вот доказал, а правосудию — нет. А если бы даже сумел доказать, думаешь, не был бы здесь вместе с нами? Уверю тебя, что всё равно не миновал бы этой камеры, так как не смог бы доказать, что не намеревался совершить преступление против своей Родины и народа. Вот ведь в чём дело, дорогой мой товарищ! Не обижайся на меня и побольше думай!
— А вот кем подготовлены такие; судьи и следователи — ни я, ни ты ещё не знаем. Ты считаешь себя кристально чистым человеком и невиновным, а во всех остальных видишь врагов. А не чересчур ли много этих самых врагов на двадцатом году существования Советского государства? Ты об этом задумывался, скажи нам по правде?! Ведь ты хорошо знаешь, не хуже нас, что помещиков и капиталистов у нас давно нет; кадеты, эсэры, меньшевики — вывелись; с троцкистами, зиновьевцами, бухаринцами — покончили, и ты со мною вместе активно помогал этому. Кто же остался? Ну, ответь! Остались рабочие, крестьяне, советская интеллигенция. А кого сажают? Рабочих, крестьян, инженеров, врачей, командный состав Красной Армии, учёных, коммунистов — не одиночек, а десятками, сотнями тысяч, и всё — врагов, шпионов, диверсантов, вредителей! Неужели у тебя не вызывает это хотя бы только вопросов: «Почему?», «Зачем?», «За что?». И ты не делай из меня врага. Об этом побеспокоились и без твоей помощи. И тебя, и меня — на равных! А вот для чего и кто — ни я, ни ты, да и никто из всех нас, собранных в этой камере, толком не знает!..
А ведь Сорель, пожалуй, прав! Чувствуется, что чего-то не договаривает, но, может быть, и сам не знает. Остаётся ясным лишь одно, что нельзя требовать от людей, сегодня стоящих над нами, чтобы они стали иными. Наши нравственные муки не могут казаться чем-то надуманным, бесполезным, каким-то нашим особым свойством. Ведь для них мы не люди, а злейшие враги. Все, кому мы здесь подвластны, — не слышат, да и не могут слышать нашего голоса. У них же это отнято, вытравлено.
Эти люди считают себя, и не без оснований, на данном отрезке времени сильными, совсем забывая, что вообще-то «сила — далеко ещё не право».
И не случайно, что они пугаются и боятся каждого нашего шага, боятся своих же коллег, товарищей, и даже собственных жён, детей. Родных отцов и матерей. Крайняя ограниченность и убожество — жалкий удел всех, или подавляющего большинства надзирателей, конвоиров и их непосредственных начальников. Я, по крайней мере, с исключениями не встречался. Им не понять того, что «слабость — это ещё далеко не смерть».
Да, мы слабы сегодня, но не мертвецы! Даже эта истина непосильна для их понятия!
…И долго, долго после этих разговоров не можешь уснуть. Неимоверная физическая усталость, как после физического труда, ноющая боль в висках, надоедливые мысли истомлённого мозга требуют отдыха и кажется, что сон — единственное средство забыть всё, провалиться в него и ни о чём не думать, ничего не испытывать, не чувствовать.
А сон не идёт. Мучительные мысли не дают покоя уставшему мозгу, они беспокоят его, возбуждают. А он бессилен помочь отыскать истину и ответить на твои вопросы. И не помогает этому ни страстное желание, ни напряжение ума, ни мобилизация воли. Ответа нет и нет.
Пятнадцать месяцев не сломили нашей воли. Всё меньше и меньше становилось разговоров о баланде, совсем прекратились ребячьи забавы с мухами и клопами. Появилась органическая потребность к повседневному труду. Одним нужно было подготовиться к проведению очередных занятий, другим выполнить заданные уроки и упражнения, повторить пройденное. Всем нужно было почитать, обсудить прочитанное, регулярно каждому отшагать установленные пять километров в сутки, сделать гимнастику.
Нет, мы ещё не мертвецы, мы боремся за жизнь, используя всё от нас зависящее.
Мы не только не мертвецы, но и не будем ими! Пусть не все, пусть только пятый, десятый из нас, пусть даже только единицы!
«312»
«Смерть тем и страшна, что после неё не остаёшься!»
— Триста двенадцатый, триста двенадцатый! Проснись!
Открываю глаза, поворачиваюсь лицом к двери. Кормушка открыта, в ней голова надзирателя. Значит, опять нарушил правила, наверно, во сне закрылся с головой. И несмотря на исправление своего «преступления», от кормушки продолжаются позывные надзирателя:
— Триста двенадцатый, триста двенадцатый, да проснись же!
Нас в камере шестеро. У каждого свой номер. Фамилия, имя, звания остались в тюремной канцелярии, в формуляре, да в архивах НКВД, в толстых и гонких папках с тиснённой надписью на обложке: «дело №…, хранить вечно». Не нас, не людей, не живых существ с нервами и чувствами, желаниями и страстями, а наше Дело №…
— Триста двенадцатый! Проснись! Да толкните же его, разбудите. Эй, ты, триста двенадцатый, не спишь же?!
Вскакиваю, подхожу к кормушке.
— Триста двенадцатый? Ну и здоров же ты спать! Одевайся! И побыстрее! Верхнюю рубаху не надевай!
Нервничаю, натягиваю брюки без пуговиц, обматываю ноги портянками, надеваю ботинки без шнурков. Проснулись остальные пять «номеров». Шёпот: «Прощай! До свидания!»
За год и три месяца вызов среди ночи, к тому же одного — впервые. Ночью каждые девять-одиннадцать дней, водили всех шестерых в баню, но это сопровождалось побудкой всей камеры и короткой фразой через кормушку:
— Приготовиться в баню, взять с собой одеяла и всю одежду!
О дне и часе ба ни только догадывались, но никогда не знали точно.
Бывали случаи, когда вызывали и по одному, но это происходило только днём и, как правило, в канцелярию