Леон Островер - Ипполит Мышкин
Но жандармов было чересчур много: бунт обвиняемых был подавлен, задушен.
Их выволокли из зала, окружили кольцом…
Судьи сбежали.
Сенатор Петерс опять оскандалился: и на этот раз, как после речи Петра Алексеева, он забыл объявить заседание закрытым.
В этот же день перевели Мышкина в Петропавловскую крепость: для него суд кончился, хотя Особое присутствие заседало до 23 января 1878 года.
24В речь на суде Мышкин вложил всю свою ненависть, все свое презрение к существующему порядку; он сознательно останавливался на мелких подлостях царских приспешников, чтобы показать народу, с каким врагом борются русские революционеры.
Суд ушел в прошлое, уже стал историей. А каково будущее?
Прошлым был Мышкин недоволен: зачастую чувства довлели над разумом и не только у него, но и у всех его товарищей. Они боролись во имя «неосмысленной ненависти к существующему порядку и неосмысленной любви к народу». Надо покончить с «неосмысленностью»! Надо трезво, последовательно идти к большой цели, не давая себя увлечь эффектными фейерверками.
На суде Мышкин узнал от Сони Перовской (также привлеченной по «делу 193-х», но до суда отданной родственникам «на поруки»), что некоторые его товарищи создали, наконец, организацию — разветвленную, гибкую, со строго продуманной системой конспирации, с тайной типографией. Сообщение обрадовало Мышкина, однако его смущало, что товарищи из новой организации слишком много говорят о выстреле Веры Засулич. «Как бы они, — подумал Мышкин. — не увлеклись выстрелами!»
…В первую же ночь Мышкин убедился, что не его одного водворили обратно в Петропавловскую крепость. Рядом в камере — Рогачев, дальше — Войнаральский, Ковалик, Муравский…
— Я буду вкладывать записки, — простучал Мышкин Рогачеву, — в мякиш черного хлеба и прикреплять к водосточной трубе, мимо которой ходим на прогулку.
Завязалась переписка. Мышкин издевался над теми, которые наивно верили, что «сам народ создаст после революции лучшую форму правления».
В одной записке он писал:
«Революционеры должны теперь же выработать форму правления! Я не верю, чтобы весь народ, как единый человек, был проникнут одним ясно осознанным идеалом. Я не верю, чтобы масса русского народа в настоящую минуту обладала несравненно большим политическим смыслом и умением противостоять влиянию мнимых друзей, чем у французов в 1789, 1830, 1848 и в 1871 годах. Я знаю, что из среды одного и того же народа могут выходить и вандейцы, и жирондисты, и поклонники Марата, и национальная гвардия Коммуны, и версальские войска».
В другой записке:
«Предположим, что совершается революция. Польша отделяется и организует республику. Финляндия провозглашает свою независимость. Остзейские бароны умоляют Бисмарка принять их под свое покровительство. «Хохлы» стараются порвать связь с «москалями». В Петербурге либералы созывают земский собор и толкуют, кому вручить конституционную корону. Жандармы и попы и словом и оружием пропагандируют безусловную покорность «предержащим властям». Ну, а мы что будем делать?
Мы должны заняться политической борьбой. Мы знаем, что хотя Парижский отдел Интернационала и исключал сначала из своей программы всякое участие в политической борьбе, но лишь только разразилась революция, члены его волей-неволей должны были примкнуть к одной из политических партий.
Мне кажется, что первоначальное игнорирование политических вопросов и было причиной того, что у французских членов Интернационала, разошедшихся в этом отношении с Марксом, не оказалось определенной программы деятельности при начале последнего переворота во Франции».
Он выступал и против Бакунина: революция не рождается из пепла, ее надо подготовить, и подготовкой должна руководить партия с четкой политической программой, вернее, с двумя программами: максимум и минимум…
Поднялась буря! Бакунинцы и лавристы вступили в яростный спор. На стороне Мышкина оказался один Рогачев. Они возражали страстно: перестуком, записками.
Сколько труда вложил Мышкин в этот спор! Не все его записки доходили до адресатов: тюремщики, словно гончие, шли по его пятам, и не одна искусно заделанная в мякиш записка попадала в лапы жандармов. Приходилось Мышкину стукам дублировать записку: он Рогачеву, тот Ковалику и так далее.
«Наиболее пригодной формой представляется мне федерация областей с возможно полной самостоятельностью городских и сельских общин. В случае революции первым шагом должно быть разложение государства на составляющие его области и предоставление каждой области самостоятельного устройства своих дел. Они должны быть связаны обязательствами помогать друг другу».
Передав «по сухому телеграфу» эту «записку», Мышкин, не дожидаясь ответа от товарищей, дополнял, разъяснял, что при полной самостоятельности областей у них должен быть единый центральный орган для руководства внешней политикой, обороной, путями сообщения, телеграфом и почтой.
Мышкина поддерживал Рогачев. Его записки были категоричны и так же хорошо аргументированы, как и записки Мышкина.
«Пора нам понять, что крестьянская реформа — это переход от рабского строя к капиталистическому. Я так же, как и Мышкин, убежден, что в недалеком будущем у нас образуется пролетариат. Мы в России повторим то, что совершается на Западе. Я не согласен с теми, кто говорит, что теперь возможно какое-нибудь крупное движение среди народа, не согласен потому, что у народа нет такой силы, около которой он мог бы сгруппироваться. Давайте организуем народную партию, партию, которая работала бы среди фабричных и среди сельских. Я согласен с Мышкиным и в том, что наши книжки неудовлетворительны, потому что народу не нужны книжки, в которых говорится о его нужде и о каких-то давно прошедших восстаниях, народу нужны книжки, в которых описывался бы подлый наш строй и давались бы программы, с чего начать и чего требовать».
Тянулись дни, недели…
В последних числах января нового, 1878 года сенаторы собрали обвиняемых по «процессу 193-х» для объявления им приговора. Друзья встретились вновь! Объятия, взволнованные речи.
Чиновник читал:
«По указу его императорского величества, Правительственный Сенат в Особом присутствии для суждения дел о государственных преступлениях…»
Рядом с Мышкиным стояла Фрузя — тонкая, гибкая, она прижималась к нему плечом.
— Ип, как я горжусь тобой!
Мышкин смотрел на багровые пятна, что рдели на ее щеках, и его сердце сжималось от боли. Вместо слов — тех значительных слов, что остаются в памяти на всю жизнь, из его груди вырвался протяжный стон.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});