Георгий Миронов - Короленко
И в подготовленной для «Русских ведомостей» повести, в сцене рождения сына, слепой действительно видит въявь и огромный сверкающий купол синего неба, и черную землю, и деревья с причудливыми листьями, и дядю Максима с коротко остриженными волосами и длинными серебристыми усами, и голубые глаза своей белокурой Эвелины…
Мог ли Короленко тогда, зимою 1886 года, лихорадочно работая над повестью, предположить, что это произведение принесет ему мировую известность, выдержит еще при его жизни множество изданий на родине, перешагнет континенты?..
Не закончилось печатание «Слепого музыканта» в газете, как Короленко получил от «Русской мысли» предложение напечатать его в журнале. Неудовлетворенный первоначальной редакцией, автор частично переработал повесть. Прежде всего он связал момент прозрения слепого со звуковыми ощущениями. Теперь Петр воспринимает «звуки, которые оживали, принимали формы и двигались лучами. Они сияли, как купол небесного свода, они катились, как яркое солнце по небу, они волновались, как волнуется шепот и шелест зеленой степи, они качались, как ветви задумчивых буков».
Повесть появилась в июльской книжке «Русской мысли» за 1886 год.
Новой переработке «Слепой музыкант» подвергся в отдельном издании, которое вышло в конце 1887 года. Автор усилил социальное звучание повести: дядя Максим стремился вывести племянника из тесного усадебного мирка в большой мир, полный жизни, страданий, борьбы, движения.
Но наиболее существенные изменения были внесены Короленко в шестое издание, вышедшее в 1898 году. Толчком к этому явился эпизод, который подтвердил правильность тезиса писателя о неизбежности стремления у слепых к свету.
Это случилось летом 1890 года во время посещения Короленко Саровского монастыря в Тамбовской губернии. На колокольне писатель разговорился со слепорожденным звонарем.
С волнением, словно предчувствуя, что ответят ему, спросил автор «Слепого музыканта»:
— Не казалось ли вам когда-нибудь, хоть в сновидении, что вы видите?
— Нет, не доводилось… Это дело бывает, ежели человек ослеп… А я родился таким.
Брови звонаря поднялись. Много раз виденное Короленко выражение слепого страдания проступило на бледном лице. И вдруг слепец с тоскою добавил:
— Хоть бы ты, господи, хоть во сне дал свет-отраду повидать. Хоть в сонном видении. Да нет, не дает…
Короленко услышал как раз то, что так хотел услышать.
Он включил сцену на колокольне в окончательный вариант повести. Петр слышит эти слова от слепца-звонаря. Жизнь подтвердила предположение художника!
Много позднее, в 1916 году, приват-доцент Московского университета по кафедре психологии А. М. Щербина, слепой с двухлетнего возраста, пытался публично и печатно оспаривать точку зрения писателя. Он даже читал лекцию в Полтаве и посетил Короленко. Но Владимир Галактионович остался при своем мнении.
…Через московских знакомых, у которых бывал Толстой, Короленко стало известно, что Лев Николаевич, узнав о судьбе молодого писателя, заинтересовался им. «Мне кажется, что я знаю Короленко, — передавали слова Толстого. — Если бы он захотел прийти ко мне и разрешить какие-нибудь свои сомнения и вопросы, я рад бы его увидеть и поговорить с ним».
Поначалу Короленко обрадовался предстоящему знакомству, но, поразмыслив, решил, что уже своим приходом он солжет. Спорить с Толстым, перед художественным гением которого он преклонялся, Короленко не хотел. Но у него не было никаких иллюзий относительно толстовского учения о «непротивлении злу насилием». Он не террорист, но необходимость противления казалась ему до такой степени очевидной, ясной, обязательной, что слушать иное мнение без возражений, даже от Толстого, Короленко равнодушно не смог бы. Он решил, что приглашение Толстого не примет и к нему не пойдет.
Прошло несколько дней, и Короленко все же пошел к Толстому. У редакции «Русской мысли» зародилась идея сборника в память двадцатипятилетней годовщины «освобождения» крестьян, и редакция просила Владимира Галактионовича и известного писателя-народника Николая Николаевича Златовратского посетить Толстого и пригласить участвовать в издании.
Они пришли к известному всей Москве дому в Хамовниках вечером.
По широкой лестнице оба писателя, изрядно волнуясь, поднялись на второй этаж.
На верхней площадке, среди группы людей, стоял Толстой, известный Короленко по портретам, — высокий, худощавый, широкоплечий, с большой седеющей бородой, в блузе. Когда Короленко назвал себя, Толстой взял его руку и, задерживая в своей, договорил, обращаясь к группе:
— …Да, да„я действительно нашел истину. И она мне все объясняет — большое и малое и все детали. Вот это вот пришел Короленко. Он был в Сибири и отказался от присяги. Теперь он пришел ко мне. И я знаю, зачем он пришел, и что ему нужно, и что он хочет у меня спросить.
Короленко густо покраснел. Опасение оказалось не напрасным — его приход все же выглядел как ложь. Но Толстой вдруг резко перебил себя:
— Пойдемте ко мне… Счастливый вы человек, Владимир Галактионович, — произнес он на ходу. — Не удивляйтесь, что я так говорю… Вот вы были в Сибири, в тюрьмах, в ссылке. Сколько я ни прошу у бога, чтобы он дал и мне пострадать за мои убеждения, нет, не дает этого счастья. За меня ссылают — на меня не обращают внимания.
В большой, просторной комнате, служившей Толстому кабинетом и приемной, стало тесно от людей. Здесь были художник Ге с сыном, тоже Николаем Николаевичем, бывший нечаевец Орлов, то принимавший веру Толстого, то отвергавший ее, некто Озмидов, толстовец, и другие, кого Короленко не знал.
На предложение участвовать в сборнике Толстой, не задумываясь, согласился и обещал дать что-нибудь для него, но выразил сомнение, пропустит ли сборник цензура (впоследствии оказалось, что опасения были справедливы).
— Цензура, Владимир Галактионович, — говорил Толстой, — вычеркивает у нас все то, что ярко, что ново, что движет мысль, и оставляет одно бесцветное, ненужное. Пока цензура занята таким непохвальным делом, не стоит писать…
Сказал — и быстро оглядел из-под мохнатых бровей обоих писателей: не обиделись ли? Но Короленко и бровью — не повел, у него на сей счет было свое, особое мнение: писать стоит!
Когда Орлов, позабыв об общественном и воспитательном значении литературы, заявил, что незачем описывать, как некий Остап играет на глупой бандуре, Короленко, до сих пор молчавший, не выдержал. Намек был слишком прозрачен. Толстовца возмутил появившийся в январском номере «Русской мысли» рассказ «Лес шумит». Да, там, конечно, не найти мыслей о смирении и непротивлении злу насилием. Пришел конец панской злой власти — загуляли хлопцы с рушницами (ружьями) по большим дорогам да по панским хоромам. Грозно тогда шумел лес над убитым паном и его доезжачим — шла буря. Разве только пан перед смертью стал бы проповедовать идею смирения своим взбунтовавшимся холопам… «Глупая бандура» для бывшего народника Орлова только предлог, чтобы обрушиться на искусство, литературу, втоптать их в грязь — и все под флагом «великих христианских идей Льва Николаевича».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});