Дмитрий Фурманов - Дневник. 1914-1916
«Пеший конному не товарищ» – эта пословица справедлива для армии и в прямом, и в аллегорическом смысле. Между пехотой и конницей существует постоянная глухая вражда. От крупных ее проявлений сдерживает одна лишь дисциплина. Все время слышишь нарекания одной стороны на другую, и нарекания эти выходят как из солдатских, так и из офицерских кругов. Основное разногласие происходит из-за того, что конница занимает как бы почетное, привилегированное положение: в ее руках разведка и ликвидирование начатого пехотою дела, так что вся слава косвенным образом и достается ей, коннице. Предположим, замышляется конная атака. Для этого необходима наличность известных условий: открытая ровная местность, широкая площадь, личная свежесть, неутомленность. Удар предпочитается делать с фланга; ждут передвижения колонн или неприятельской артиллерии, бьют на ходу. Конница или пехота делает разведку (близкая разведка обыкновенно лежит на пехоте), завязывается перестрелка, пехота раздражает и вызывает неприятеля, а в разгар кидается конница и срывает лавры победы. Правда, так не всегда. Конница нередко принуждена бывает пренебречь удобными условиями, идет без пехоты, устраивает облаву и атаку на деревню или село. О кавалерии (казаки стоят как-то в стороне) пехота отзывается так: «Она хороша, когда надо крошки подбирать, а на деле ее нет. Разведку ведет так плохо, что перестали верить, потому что много раз попадали впросак. Кавалерия должна идти вперед, а на деле случается больше так, что она остается позади. В горячую минуту кавалерия поддерживает плохо, надеяться на нее не приходится, потому что место она держит очень слабо и при первой возможности утекает восвояси. Теперь вот часть кавалерии рассадили по окопам – и тут одна беда. Наш брат пехотинец держится до тех пор, пока руки отнимутся али силой задавят, а кавалеристы выскакивают из окопов, лишь было бы удобно, благо лошади стоят в пятидесяти шагах. Нет, угнать бы у них лошадей за сто верст, чтобы надежды не было удирать, – вот они стали бы сидеть да держаться как следует…» А кавалерист смотрит сверху да ухмыляется добродушно на серенького крота, простого пехотишку. Любо ему на коне: сидит как в люльке качается, устали не знает, привык к седлу, словно к стулу. Ему совершенно незнакомы эти медленные перебежки и поспешное выкапывание крошечной ямки, чтобы лечь, прикрыть наскоро голову, а потом снова и снова перебегать, пока шальная пуля не положит конец всей этой забаве. Я видел эти ямки, выкопанные второпях, под ежесекундным страхом смерти: пол-аршина в ширину, три четверти или аршин в длину, четверть или полторы в глубину, – словом, только-только уткнуть голову в ту ямку, за кучкой набросанной земли. И такими перебежками достигается заслон: проволочное заграждение, целые ряды молодых деревьев, обороченных заостренными ветвями к нападающему.
В этих заграждениях сам черт ногу сломает. Когда ждут крупной атаки, копают волчьи ямы – обыкновенные ямы аршина Ш глубиной со вбитым посередине отесанным колом, так что сорвавшийся туда попадает на кол животом, если споткнется, и сиденьем, если проедет по верху, замаскированному дерном. Все эти ужасы должна превозмочь пехота. Впрочем, кавалерия часто угождает в волчьи ямы, да они больше для нее и роются. Но выходит всегда так, что пехота делает, а кавалерия только разделывается.
Кровно были оскорблены кавалеристы, когда их частью рассадили по окопам и заставили вести нудную пехотную борьбу. И когда они столкнулись совсем лицом к лицу, вся неприязнь выплыла наружу. Кавалерия, реже бывающая в деле и потерявшая за время войны меньше половины кадрового состава, тогда как считается за диковину встретить невредимым пехотинца первой мобилизации; кавалерия, менее уставшая и истрепавшаяся; кавалерия, почти не знающая недохваток и нищеты, – увидела пехоту: грязную, молодую и неопытную, ощипанную, нуждающуюся решительно во всем, кроме терпения и храбрости. Все чаще повторяются случаи, что присылают целые батальоны без единого ружья, в надежде, что здесь, на позициях, их обмундируют как следует. Это уж, конечно враки, что из пятисот идущих в атаку ружья у трехсот, а остальные двести идут с голыми руками для массы и ждут, когда можно взять винтовки у раненых или убитых товарищей. Это враки, но невооруженных присылают то и дело в надежде, что они оружие получат на месте. И как же может кавалерия пройти молча мимо этого печального, а по-ихнему еще и унизительно-смешного факта? Лишняя причина пренебрежительно относиться к пехоте, которую и вооружать-то не считают нужным. Кавалерия не так дисциплинирована и, следовательно, свободнее, развязнее и веселее, и в общей массе как-то и более однородна, как будто даже дружна и сплоченна. А впрочем, это может быть только с виду, потому что в пехоте есть что-то более глубокое и более общее, только проявляемое как-то мало заметно, по-будничному, по-серенькому. Я не говорю о казаках: их дружба самая крепкая и нерушимая, да она и естественна, когда в сотне нередко бывает половина одностаничников, связанных всяческими узами близости; их отчаянные дела совершаются благодаря этой спайке; в дружбе и взаимной помощи они черпают свою отвагу и постоянную уверенность, что «бог поможет, а друг не выдаст». Но это ничуть не мешает выпуклому проявлению личной инициативы, способности не теряться в одиночку и в одиночку же совершать дела беспримерной удали.
Я проехал через Болоховичи, Маюничи, Козлиничи и Хряск. В Хряске стоит наша 11-я кавалерийская дивизия, и сегодня она замышляла устроить атаку на неприятельские окопы, которые находятся оттуда верст за пять. Но атака почему-то была отложена, и мне пришлось ограничиться только выслушиванием близкого громыхания артиллерии. Сегодня она почему-то палит особенно звучно. Земля дрожит, стены в халупах пошевеливаются; непрестанно гремит и гремит, то взрывами, как бы скачками, то заунывным, протяжным стоном. Маюничи стоят по-старому невредимо, но бедные vis-a-vis Козлиничи – сожжены дотла. Осиротелые жители бродят на пепелище, копаются в угольях, что-то ищут. Беженцев здесь как-то не видно: они переправляются на Сарны и дальше; часть расселилась по лесам, и в Шлицах кормится не больше 200–300 человек.
13 октября
Сестры и братьяМолодая Россия заволновалась в первые же дни по объявлении войны. Все знали, какую серьезную, широкую, ответственную и продолжительную роль придется играть в этом тяжком деле. Наоткрывалось множество курсов сестер и братьев милосердия, замелькали белые косынки и красные кресты. Просачивалась в жизнь новая струя, живым источником пробивалась в серую солдатскую массу. Толпились целыми массами во всех организациях, устраивали очереди, тайно и вслух завидовали счастливцам, попавшим в списки… Все это рвалось, шумело, даже требовало. «Скорей, только скорей, ради бога!» – вот что просилось и требовалось тогда этим неугомонным, настойчивым ульем бог знает откуда слетевшихся работников. Ехали отовсюду, и больше в Москву. В московских организациях вы встречали и широкоплечего сибиряка, и суетливого армянина, и мечтательного хохла, – все валило сюда в надежде, что Москва не откажет, что Москва не посмеет отказать, у нее не хватит духу. И Москва не отказывала. Формировались отряды, санитарные поезда, лазареты, разные летучки. И когда уже все было переполнено, появились на дверях различных бюро ненавистные записки: «Приема нет», «Запись прекращена». Но это останавливало только наполовину. Была какая-то уверенность, что рано или поздно устроиться можно, что объявится новый набор, утомятся первые работники, – словом, беспокойный люд придумывал всяческие комбинации, и – странное дело! – они большей частью выполнялись. «Победит тот, у кого крепче нервы» – шутили назойливые посетители, и они действительно побеждали благодаря упорству и терпению.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});