Свет с Востока - Теодор Адамович Шумовский
– Почему не вышли на производство?
– Сгорел бушлат, а в телогрейке при морозе в тридцать градусов работать нельзя, тогда телогрейка тела не греет.
– По какой статье сидите?
– Пятьдесят восьмой.
Он повернулся к охраннику, ждавшему приказаний:
– Трое суток штрафного изолятора без вывода на работу. Уведите.
Так я оказался в ледяном подвале – «шизо», как сокращалось название «штрафной изолятор». Там было негде сесть, негде лечь, можно было только стоять: но я ходил из угла в угол, чтобы согреться. Суточное питание состояло из трехсот граммов хлеба и двух кружек теплой воды. Проведя весь срок на ногах, я через три дня, выпущенный обратно в широкую зону, получил в каптерке ветхий бушлат и снова стал штабелевать лес на складе.
Потом штабелевка сменилась распиловкой бревен. Здесь моим напарником был Варнер Карлович Форстен, в прошлом нарком, которого я знал еще в котласской «пересылке». Мы пилили ствол за стволом, и одновременно я под руководством Варнера Карловича продолжал занятия финским языком, начатые на берегах Северной Двины и Вычегды.
Была поздняя весна, когда нас привели на расчистку глухого участка в тайге. Мои ватные брюки не доходили до портянок, на оголенные места ног набросилась мошкара. Я расчесал искусанную кожу, и так как у меня был авитаминоз, ноги покрылись гнойниками до колен. Фельдшер назначил аутогемотерапию, помогало это мало. Прибывшая в одном этапе со мной москвичка Роза Львовна Зиглина, ставшая медсестрой, переливая мою кровь из верхних конечностей в нижние, тревожно качала головой: «Не остаться бы вам без ног!»
Но я верил в свое выздоровление: болей-то почти нет, а тело молодое, справится. Только надо… надо, чтобы рядом постоянно был друг, были его участие, свет его. Не от случая к случаю, а постоянно – и чтобы я тоже был ему всегда нужен. Взаимное влечение двух людей зовется простым словом: любовь. Она есть во мне, теперь необходимо поднять ее на новую ступень. Этого поднятия не будет, если я хоть одной частицей почувствую, что стану в тягость своему другу.
Разделенная любовь помогает каждому из ее участников жить и творить.
Так 26 мая 1940 года родилось мое письмо Ире Серебряковой с предложением брака.
В конце июля меня отправили в больницу. Моими попутчиками до столицы лагерного отделения – Нижней Поймы – были уголовники, которых вызвали на освобождение по отбытию срока. Три километра от лагпункта до поезда на Пойму, они почти бежали, я едва поспевал за ними на забинтованных ногах, конвоир подгонял.
Три больничные недели в августе принесли мне исцеление от фурункулеза. Но, кроме того, в те дни меня нашло очередное письмо Иры. Майское мое признание, пробиваясь через частокол цензуры, еще не успело дойти до нее, от строк веяло ровным дыханием устоявшейся дружбы, не более того. Письмо было написано в июне, Ира, сдав зачеты, собиралась на летний отдых в Белоруссию. Вернется осенью, и тут – откровение в ожидавшем ее сибирском послании. Что дальше? Одно дело переписываться с товарищем по университету, сочувствовать и даже сердцем переживать его беду, помогать ему, внушая мысль, что о нем помнят, – и другое дело брак, соединение на всю жизнь. Судьба человека, объявленного «врагом народа»… Конечно, все это обвинение – преступный вздор… Но враги этого «врага» наделены огромной властью, «враг» до конца своих дней останется отверженным, общество от него отвернулось навсегда и… его судьба распространится на всех, кто будет с ним связан: жену, детей… Но ведь у каждого – одна жизнь и он хочет себе счастья… «Дорогой, единственный друг, оказавшийся в Сибири, в заключении, должен это понять… Милый, ты, конечно, поймешь, что я не могла решить иначе, и простишь меня…»
И тогда – конец всей переписке, всем напряженным ожиданиям вестей, страхам, что очередной глоток радости – строки и строки – затеряется где-то на тысячеверстных путях из Ленинграда в Сибирь. Конец! Потому что все окажется перегоревшим, не о чем станет писать, нечего будет ждать.
Я волновался в ожидании следующего письма Ирины. И чтобы унять волнение, пытался сосредоточиться на том, что меня окружало, что пополняло кладовую моих «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Вот уже два года лежит на больничной койке заключенный азербайджанец Мамедов: что-то решающее у него переломлено, может быть, на допросе, – расспрашивать как-то неловко, он страдает; но его не отпускают на волю, пусть из него уже ничего нельзя выжать, но – «враг народа», значит, пускай будет под стражей. Юноша-поляк тоже два года лишен счастливой возможности исправляться через лагерный труд: у него к спине привязана доска для выправления больного позвоночника, спать он может, лишь лежа навзничь. Но и за ним нужен глаз да глаз, а то, неровен час, еще сбежит на Украину, где его взяли, или, хуже того, в Польшу. А вот сидит на койке дряхлый литовец Можутис. У него водянка, медсестра вставляет в его раздувшийся живот резиновую трубку, подставляет литровую банку, туда из живота стекает вода. Наполнив банку, сестра закрывает краник на трубке, выливает воду в ведро, вновь оставляет банку, открывает краник, и так много раз. И старика Можутиса охраняют, оберегают от побега, а соседу его по койке, еще вчера общительному, венгру, это уже не нужно: он умер сегодня ночью, на койке чернеет обнаженный матрац.
Из больницы меня переправили на Комендантский лагпункт, воздвигнутый у края поселка Нижняя Пойма. Здесь я попал в бригаду Дикарева, работавшую на строительстве железнодорожной ветки. Мы готовили полотно, таскали на себе лиственничные и сосновые шпалы, укладывали их, засыпали «гнезда» между ними балластом; переносили рельсы, настилали и рехтовали их; строили вагонные весы. Запомнился день 2 ноября 1940 года, когда сильный мороз мешал перепиливать мелкими зубчиками пилы нужный рельс, но пришлось это делать несколько часов кряду. И все-таки вольный мастер Алексей Алексеевич Подшивалов был первым из встретившихся мне в лагерях людей его положения, кто относился к заключенным по-человечески, то с ободряющей улыбкой, то с доброй русской шуткой. Униженные, уставшие от зла остро ценят чужую теплоту, обращенную к ним. После Алексея Алексеевича я не раз ощущал внутреннее сочувствие вольных граждан арестантам, но он был первым из них на моем пути.