Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал - Наталья Константиновна Бонецкая
Новое начинается тогда, когда говорится, что познание личности возможно, правда, его природа иная, чем познание вещи (чуть по-другому эта мысль повернута в книге о Достоевском), и в особенности – при определении этого познания как бесконечного диалога. Личность, по Бахтину, не принадлежит себе, не замкнута внутри себя как некая монада; вообще одна, как таковая, она не существует. Бытие личности непременно предполагает другого; лишь благодаря другому и в реальном общении с другим личность (и вообще «выразительное и говорящее бытие», например, художественное произведение) обретает свой смысл: «“Смысл” персоналистичен: в нем всегда есть вопрос, обращение и предвосхищение ответа, в нем всегда двое (как диалогический минимум). Это – персоналистичность не психологическая, но смысловая»[229]. А потому у личности оказывается бесчисленное множество смыслов – столько, сколько контекстов ее самообнаружения, реальных и потенциальных собеседников и ситуаций. В таких рассуждениях Бахтин выступает как крайний антиплатоник: он как будто исключает устойчивый, неизменный аспект личности, то в ней, что пребывает по ту сторону всех ее житейских ситуаций и диалогов.
На самом деле Бахтин, разумеется, учитывает монадическую (в действительности) природу личности; у личности «есть внутреннее ядро, которое нельзя поглотить, потребить (здесь сохраняется всегда дистанция), ядро, в отношении которого возможно только чистое бескорыстие; открываясь для другого, оно всегда остается и для себя»[230]. Речь здесь, видимо, как и в «Авторе и герое…», идет о взгляде на личность извне и изнутри. Изнутри личность ощущает себя, при всех «но», как монаду; если же взять совокупный взгляд на личность извне (т. е. взгляд всех ее созерцателей), то никакого единства личности не будет, будет же столько ее обличий, сколько было созерцателей. Тем не менее монадичность личности Бахтина не интересует; предмет его изучения, как и всегда, это направленность личности-монады вовне, не собирание, не сгущение ею в себе своего смысла, но расточение, распыление его во внешнем мире.
Особенно парадоксально звучат все эти мысли Бахтина применительно к проблеме восприятия и интерпретации художественного произведения. Произведение, как и личность, оказывается многосмысленным. Причем налицо разница произведения и личности (с точки зрения данной проблемы): многоликость личности все же вызвана многообразием переходов сущности в явление («непоглощаемого ядра» в «смысл»), тогда как многосмысленность произведения относится к его глубочайшим аспектам (во всяком случае, если Бахтин при разговоре о личности хотя бы упоминает о ее «ядре», по отношению к произведению более глубокой категории, чем смысл, концепция Бахтина не знает). Смысл входит в произведение помимо воли и сознания писателя; «само бытие говорит через писателя, его устами (у Хайдеггера)»[231]. Более конкретно об этом вхождении бытия в произведение Бахтин высказывается в работе «Смелее пользоваться возможностями» [232]: «Смысловые сокровища, вложенные Шекспиром в его произведения, создавались и собирались веками и даже тысячелетиями: они таились в языке <…> в многообразных жанрах и формах речевого общения, в формах могучей народной культуры (преимущественно карнавальных), слагавшихся тысячелетиями, в театрально-зрелищных жанрах (мистерийных, фарсовых и других), в сюжетах, уходящих своими корнями в доисторическую древность, наконец, в формах самого мышления. Шекспир, как и всякий художник, строил свои произведения не из мертвых элементов, не из кирпичей, а из форм, уже отягченных смыслом, наполненных им». И эти многочисленные смыслы, существующие в произведении «в скрытом виде, потенциально», раскрывают себя «в благоприятных для этого раскрытия смысловых культурных контекстах последующих эпох»[233].
Так возникает понятие «большого времени», продуктивного для жизни произведения, для актуализации заложенных в нем смыслов, пусть временно и забытых: «Нет ничего абсолютно мертвого: у каждого смысла будет – в “большом времени” – свой праздник возрождения»[234]. Обнаруживаются смыслы всякий раз через диалог читателя с автором, принимающий глобальные масштабы «диалога культур»: «Мы ставим чужой культуре новые вопросы, каких она сама себе не ставила, и чужая культура отвечает нам, открывая перед нами новые свои стороны, новые смысловые глубины»[235].
Что же дает вывод о многозначности произведения проблеме авторства? Он означает новый шаг Бахтина в направлении умаления авторской личности после концепции романного слова 1930-х годов и мысли о провоцирующей функции автора в романах Достоевского. Бахтин здесь – в противоположность идеям «Проблемы текста» – склонен считать автора медиумом бытия; бытие, чтобы выразить себя, использует даже не мыслительный аппарат автора, но один лишь его аппарат речи. А потому бытие имеет те же «авторские права», что и писатель; и смысл произведения принадлежит читателю – как представителю бытия – в той же самой мере, что и писателю: «…Понимание восполняет текст: оно активно и носит творческий характер. Творческое понимание продолжает творчество, умножает художественное богатство человечества» [236]. И хотя Бахтин все же считает, что «первая задача – понять произведение так, как понимал его сам автор», его внимание сосредоточено на «второй задаче» понимания, состоящей в том, чтобы «использовать свою временную и культурную вненаходимость»[237]. Такая установка расковывает сознание интерпретатора, поскольку не принуждает его ориентироваться на смысл, вложенный в произведение его автором; согласно ей, предполагается, что интерпретатор всегда извлекает, так сказать, из себя – своего исторического и личного бытия – истинный смысл произведения (один из многих). В этой концепции интерпретатор возвышен несравненно сильнее, чем в «социальной поэтике» конца 1920-х годов: там «слушатель» влиял на смысл произведения лишь постольку, поскольку автор хотел быть понятым данной социальной аудиторией, это влияние предшествовало осуществлению высказывания (созданию произведения). Во всяком случае, в 1920-е годы мысль Бахтина не доходила до признания читательского сотворчества писателю, понимаемого как создание принципиально иных – по сравнению с авторским – смыслов произведения. И вряд ли можно не видеть здесь, наряду с возвышением интерпретатора, умаления автора: авторский смысл произведения не только не считается единственным, но о нем даже не говорится как о первом среди равных; автор полностью уравнен с интерпретаторами, растворен в бытии.
Данная вторая линия в понимании авторства, характеризуемая вниманием к внеличностному в авторе, и, соответственно, приглушением личностного начала в нем, в поздних фрагментах Бахтина обозначена не только в связи с «диалогической гносеологией». В той работе Бахтина, которая в «Эстетике словесного творчества» озаглавлена «Из записей 1970–1971 годов», есть мысль относительно авторства, ранее у Бахтина не встречавшаяся, которая принадлежит той же линии. Она лишь намечена, но не развита; поэтому трудно ручаться за ее верное понимание. Бахтин формулирует ее в связи со своей