Заботы света - Рустам Шавлиевич Валеев
На улице все еще было жарко, но предвечерние тени протягивались на пыльную серую дорогу. Магмурия мягко, тонко звала на вечернюю молитву неусыпными голосами верных своих музыкантов. Он улыбнулся, вспомнив, как прежде Камиль подымался на минарет и во всю силу легких кликал благочестивого жителя на молитву.
Магмурия — прелестная, бедная, маленькая родина! Живуча, замкнута, верна великой морочной книге своего пророка и каждого своего жителя держит около себя бережно и жадно-любовно.
Магмурия… слышите, она поет? Пусть поет, бедная мама, пусть она поет.
15
Утра были морозные, с грубым шуршанием пыли на тротуарах и жутковатым холодным постукиванием веток друг о дружку. Нынче холода наступили прежде, чем выпал снег.
Налегая на ветер узким обмерзающим телом, шел Габдулла по утрам в дом к Тухватуллиным. Высокий двухэтажный этот дом с бельведером, похожим на минарет, давно уже отапливался, теплом веяло от лепных его потолков, от желтых канделябров, в которых горели начищенные до блеска керосиновые лампы. Теплые стены, теплый, устланный коврами пол.
У Габдуллы было пальтецо из полудрапа, холодное для зимы, но вполне еще пригодное для ноября, низкая с лысеющим каракулем шапка, да еще купил он новые калоши, которые надевал на ичиги. Лаковый их блеск вызывал в нем чувство удовлетворения, смешанное с легким презрением. Калоши он оставлял в передней среди множества таких же блестящих калош домочадцев Мутыйгуллы-хазрета. В силу новизны, что ли, этой резиновой обуви отдавалось предпочтение перед старой доброй кожаной обувью. Так или нет, но сестры и жена Камиля произносили это словцо, к а л о ш и, с таким акцентом, что хотелось тотчас же поглядеть на их ноги.
Сестры и жена не только не прятались с приходом гостя в женскую половину, наоборот, выходили, как нарочно, в тот момент, когда он снимал и вешал пальтецо, и озябшие руки его синели, как тушка тощей курицы. И уж совсем смущали его, запросто появляясь в комнате, где они с Камилем работали.
Диляфруз пыталась его разговорить, он сопел, не подымая головы и строча пером.
— А правда, что шакирды «Гайнии» хотели вас избить за ваш костюм? Это такие мракобесы!.. Они могут оскорбить женщину, если она идет с открытым лицом.
— Ну, а вы не открывайте лица, — бормотал он сердито.
— Почему же?
— Чтобы не сводить с ума шакирдов.
— О, наш поэт говорит комплименты! А у вас есть стихи о любви? Или вы, как тот уважаемый старец в крестьянской рубахе, порицаете любовь?
Камиль мягко урезонивал сестру:
— Диляфруз, ну, милая, мы же работаем.
— Ухожу, ухожу.
Галия, старшая, смотрела на сестру с молчаливой, слегка насмешливой снисходительностью. Вообще она редко появлялась в кабинете, собеседнику отвечала приглушенно ровным голосом, но если засмеется, поддавшись общему веселью, то звонким был ее смех. Они дружили с Минлебаем, ставили спектакли, в которых она играла и пела. Сестры были еще терпимы, но жена Камиля вела себя так, будто очень удивлялась, что ее респектабельный муж водится неизвестно с кем. Ее вежливость к Габдулле была сухой и шуршащей, как ее шелковые подолы.
Мать Камиля, еще бодрая, сильная, платок повязывала узелком на затылке, как молодка, и этот не платок, а плат широко развевался у нее за спиной, когда она проходила твердой, сильной поступью по комнатам, а голос повелительно звенел, когда она отдавала распоряжения по дому. Ее властность ощущали на себе и дети, и временами даже муж.
И по-прежнему, в семействе милейшим человеком оставался старик, его первый учитель. Он был умудрен долгой жизнью, но леность и осторожность еще не завладели его душой. В обществе его знали как последовательного сторонника преобразований в школе. Кадимисты, противники всяких реформ, терпеть его не могли и писали доносы полицмейстеру. Недаром в его медресе постоянно ходил жандарм.
Разговаривая о газете, он проявлял понимание, даже тонкость в деле, читал газеты, которые получал из Триполи, Тифлиса, Петербурга, читал местный «Уралец» и морщился: полно всякого вздора, среди авторов кого только нет, газета не может быть такой эклектичной. Вам же, говорил он Камилю и Габдулле, надо определить главное направление и следовать ему. Надо поддерживать новометодников и давать отпор кадимистам, газета должна быть полемичной, без этого нет газеты, она мертва. А посмотрите, сколько печатной белиберды заполняет книжный рынок: всякие книги гаданий, толкователи снов, завезенные ретивыми купцами из Мавераннахра, Медины и Бухары, тьма сочинений о правилах поведения, о морали, в которых несчетное число раз повторяется: «Нельзя, не принято, неприлично…»
Поговорив с молодежью, он уходил в свою комнату и подолгу не выходил из нее. Иногда он звал Габдуллу. Радостно, мягко пробегал Габдулла в шерстяных носках в комнату к старику.
Старик сидит на молитвенном коврике, постланном возле голландки, от печи набегают теплые, сухие запахи краски. Окно обмерзло синеватым слоем льда, по жгуту с подоконника стекает вода в глиняный тихий кувшин, капля за каплей — кап… кап… кап… — секунды собираются в минуты, минута к минуте — час, потом другой. Старик властвует над своим временем и делами, но такое счастье приходит к человеку, когда он уже не обладает силой молодости.
— Народу нужен пророк, вожатый, называй как хочешь, — говорит старик то ли себе, то ли юноше. — Стихия жизни несется вслепую, может сокрушить все, все… Полководцы не годятся на эту роль, они знают только ремесло войны и не знают страданий. А пророк идет к своим идеям через страдания. Пророк идет от пашни, он крестьянин…
Печален старик. Ум и печаль всегда в соседстве, от печали же близко неверие. Пророк, он крестьянин, говорит старик, таким был Каюм Насыйри — он ничем не разнился от мужика, ел такую же пищу, носил такую же одежду, но, в отличие от крестьян, он не был человеком семьистым, не строил своего гнезда. Если человек, как бы он ни был одарен умом и силой, строит свое гнездо, он уже не сможет звать и вести людей… Каюм писал наставления для детей и их отцов, писал историю своего народа, историю его обычаев, оберегал каждую его песню, каждую сказку.
— А велика мудрость русского графа! — говорит вдруг старик, и возбуждение окрашивает пергаментно-сухие щеки горячей алостью. — Не противься злу насилием. Разве есть в наши дни истина глубже и человечней?
Габдулла молчит. Да старик и не ждет