Евгений Соловьев - Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность
Именно эта сторона миросозерцания Герцена оказала наибольшее влияние на его современников. Он удачно развязал путы гегелевской философии, стеснявшие многих и прежде всего, конечно, Белинского. В его статьях звучал бодрый призыв к работе, к борьбе со злом, к водворению правды в человеческих отношениях. Он был против всякого примирения, а также против буддизма, уходившего от действительности, и против дилетантизма, отворачивавшегося от нее.
Статьи Герцена пользовались успехом, ими зачитывались. В них было что-то новое, от них веяло новым духом точной науки, положительного знания, общественных преобразований, которые должны начаться вместе с вхождением науки в жизнь. Было и самое дорогое для русского читателя – нравственная проповедь, хотя, разумеется, в тон проповедника Герцен не впадал никогда. Но он, очевидно, требовал от всякого в качестве первого элементарного условия нравственности, чтобы тот защищал от жизненной лжи, лицемерия и насилия то единственное, несомненное, что есть – «человеческую личность» и ее достоинство. Ни тени метафизических увлечений, уже набивших оскомину. Никаких отвлеченностей, взятых у Гегеля и Шеллинга, все просто и ясно, все подчинено одному верховному принципу: наша общественная жизнь есть ложь; только наука может и должна водворить истину вместо этой лжи. Но где же взять эту науку? Конечно, на Западе, старшем годами и мудростью, и Герцен преклонялся перед мощной мыслью Запада.
Повторяю; взгляд Герцена – это взгляд трезвого реалиста, каким он по самому темпераменту своему был чуть не с пеленок и каким он остался вплоть до гробовой доски. Посмотрите с этой точки зрения на его философскую теорию. Мы знаем, что она образовалась под влиянием гегелевской диалектики, но какая громадная разница между Герценом и правоверными гегельянцами. Следуя Фейербаху, он решительно отвергает возможность существования «идеи», «сущности» вне ее проявления…
* * *Быть может, изложенные выше идеи Герцена покажутся читателю не новыми и не оригинальными. Теперь они на самом деле не новы и не оригинальны. Но пусть припомнит всякий, какие душевные муки испытывал Грановский, приступая к изучению истории и не зная, по какому пути ему идти: сделаться ли цеховым специалистом, броситься ли в море мелочных фактов при страшном обилии материалов, разработанных немецкой наукой, или же, напротив, стать дилетантом; вспомните затем, в каком тумане и каком буддизме пребывал Белинский долгие годы вплоть до самого переезда в Петербург, и вы поймете, как нужен был Герцен и его огромный литературный талант. Мы сейчас увидим, как оценила его молодежь, пока же несколько слов о «Записках доктора Крупова» – быть может, лучшем произведении, вышедшем из-под пера Герцена. Оно переносит нас в особую сферу его мысли, посредством его мы становимся свидетелями особого настроения его духа. Ведь он, как и Лермонтов, – тоже герой безвременья. Его деятельная мысль часто приходила в утомление от собственной работы, нужно было оживить свои нервы, а вокруг – стоячее болото, страшное, засасывающее, безмолвное. Не тосковал Герцен, окруженный своими друзьями, слушая их шумные речи, не тосковал он в 1848 году, не тосковал и в 1861-м, когда началось возрождение России, но жизнь его сложилась так, что большую часть ее он провел за оградой. В этом ее трагизм. Ссылка держала его вдали от умственного движения, эмиграция отделила его от России, защита им польского восстания сделала непопулярным самое имя его на родине. Деятельный пропагандист идей, он, однако, вынужден был проповедовать чужим, невнимательным слушателям; аристократ ума, он провел долгие годы в стоячих водах Вятки, Перми и пр., – поневоле возмущалась его гордость, поневоле обида заполоняла его сердце, превращаясь в тоску. Тогда он проклинал или смеялся смехом Мефистофеля, нападал на своих врагов с беспощадной иронией, но грустная человеческая нота неудавшейся жизни никогда не переставала звучать ни в его смехе, ни в его иронии.
Кто помнит доктора Крупова, тот помнит, конечно, и его теорию. Она состоит в том, что люди, вообще говоря, повреждены в уме, что человечество поражено повальным сумасшествием. Упорные заблуждения людей, их слепое подчинение страстям, их действия, явно противоречащие их собственной пользе, – все это доктор Крупов считал следствием давнишнего эпидемического помешательства. Для того, чтобы подобная шутка была остра и занимательна, нужно было одно условие – нужно было, чтобы она как можно более походила на правду. Истинно остроумен может быть только тот, кто истинно глубокомыслен. Шутка у Герцена вышла странная: из простой насмешки над людскими слабостями и предрассудками она переходит в скорбную, отчаянную думу о бедствиях и страданиях людей, и под конец кажется, что мысль о хроническом и повальном умопомешательстве гораздо легче и отраднее, чем представление, что люди все свои безумства и злодейства делают в полном разуме и с неповрежденным сердцем.
Фигура дурачка Левки – едва ли не лучший образ, созданный Герценом. Описывая Левку, он наглядно и превосходно сопоставляет человека дикого с людьми грубыми; в грубых людях оказывается больше непонимания, больше бесчеловечия, чем в несчастном юродивом. Тонко и ясно выписаны нежные детские черты ума и сердца Левки; выпукло и резко выставлена нелепая затверделость понятий людей, считающих только себя разумными, только свою жизнь нормальной. «Я постоянно возвращался к основной мысли, – говорит доктор Крупов, – что причина всех гонений на Левку состоит в том, что Левка глуп на свой собственный салтык, а другие повально глупы; и так, как картежники не любят неиграющих и пьяницы непьяниц, так и они ненавидят бедного Левку».
Дальше Герцен указывает на тот явный постоянный вред, который наносят люди себе самим в силу своих предрассудков, на их явное и постоянное стремление к целям несущественным и упущение ими целей действительных. Это уже черта настоящего безумия, то есть такого состояния, в котором действительность не имеет силы над человеком. Если человек подвергается бедам и мучениям, действуя в соответствии с известными понятиями, и однако же не может образумиться и продолжает придерживаться прежнего образа действий, то он всего ближе к безумству.
«Успокоившись насчет жителей нашего города, – заключает доктор Крупов, – я пошел далее. Выписав себе знаменитейшие путешествия древние и новые, исторические творения, я подписался на „Аугсбургскую всеобщую газету“. Отовсюду текли доказательства очевидные, не подлежащие сомнению, моей основной мысли; слезы умиления не раз наполняли мои глаза при чтении. Я не говорю уже об „Аугсбургской газете“; на нее я с самого начала смотрел не как на суетный дневник всякой всячины, а как на всеобщий бюллетень богоугодных заведений для несчастных, страдающих душевными болезнями. Все равно, что бы историческое я ни начинал читать, везде во все времена открывал я разные безумия, которые соединялись в одно всемирное хроническое сумасшествие. Тита Ливия я брал или Муратори, Тацита или Гиббона – никакой разницы: все они, равно как и наш отечественный историк, Карамзин, доказывают одно, что история не что иное, как связный рассказ родового, хронического безумия и его медленного излечения. Истинно не считаю нужным приводить примеры: их миллионы. Разверните какую хотите историю; везде вас поразит, что вместо действительных интересов всем заправляют мнимые фантастические интересы; вглядитесь, из-за чего льется кровь, из-за чего несут крайность, что восхваляют, что порицают, и вы ясно убедитесь в печальной на первый взгляд истине, и истине, полной утешения на второй взгляд, что все это – следствие расстройства умственных способностей…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});