Альбертина Сарразен - Меня зовут Астрагаль
Снова иду и иду, ноги в красноватой пыли, и, подобно волнам, меня подхватывают, уносят, отшвыривают прочь встречные люди… а я иду, равнодушно, без веселья и печали, просто иду. Солнечное тепло накапливается во мне, и я храню его пока внутри: мои запасы мне еще понадобятся.
Больная нога не позволяла ходить босиком: подошва, хотя и жесткая и ороговевшая, стала чувствительной, как слизистая оболочка, малейшая песчинка причиняла острую боль. Левая моя опора была неполноценной, равновесия не получалось, каждый шаг был полушагом-полупадением, и стоило мне перестать следить за походкой, как я тут же начинала прихрамывать и ставить ногу криво, под углом, закрепленным когда-то гипсовым футляром, “незначительная эквинальность” – гласила история болезни.
Иди прямо, Анна, если тебя узнают, схватят и будут допрашивать, история с переломанной ногой не должна всплыть, иначе твои спасители рискуют очутиться за решеткой. Но… разве можно помнить о тюрьме здесь? Какая тюрьма! Здесь все словно заговоренные, вездесущая полиция никого не тронет в безликой толпе, и я тоже сливаюсь с ней, в дешевой пляжной шляпе и черных очках.
Я приходила на пляж в восемь утра и оставалась до вечера, поднимаясь с поролонового матраса, только чтобы окунуться, отплывала недалеко от берега, возвращалась обратно и снова загорала, подставляя солнцу то спину, то живот. Часов в семь, когда вода становилась прохладной и молодые люди начинали свой обход, подыскивая спутниц для танцев или ужина, я уходила. Смывала под душем морскую соль, переодевалась и снова выходила на улицу, разморенная, слегка осоловевшая от запаха моря и плеска прибоя.
Я никогда не любила сидеть в ресторане одна, поэтому здесь, как и в Париже, покупала в магазине всякую всячину, а в номере разворачивала и жевала, сидя в кровати с книжкой, постелив на колени клеенку. Что можно, ела сырым, что надо было варить, жевала так, обжиралась перчеными копченостями и запивала растворимым кофе. Вот вернется Жюльен, и, если нам суждено когда-нибудь жить и есть вместе, я вспомню уроки домоводства и буду готовить по всем правилам – жарить, парить, украшать, но Жюльен в тюрьме, я в бегах, и до счастья еще далеко.
Из Ниццы я позвонила Жану:
– Приезжаю завтра утром, встречай меня на вокзале.
Назначив этот срок, я волей-неволей должна была взять билет, иначе просидела бы тут до осени, в тоске, в безделье… Хватит, моя дорогая, ты уже загорела дочерна, зубы так блестят в улыбке, что когда с тобой заговаривают, спрашивают: “Вы говорите по-французски?” Жюльен не узнает бледного заморыша, которого подобрал в ту ночь, его встретит новая женщина, красавица-негритянка, и он полюбит ее еще больше. Даже шрам на ноге загорел… А хромота? Подумаешь, очаровательная мулатка слегка припадает на одну ногу, только и всего. Никто не увидит белых полосок от купальника, никто не узнает, что я вынырнула из мрака и туда же вернусь.
Жан, служивший на Мадагаскаре, зовет меня “моя мальгашка”, путанки восхищаются “классная негритянка!”, а я каждое утро, чтобы сохранить загар, езжу на метро до “Порт-де-Лила”, в бассейн Турель. Часов до двенадцати смотрю, как тренируются профессионалы-ныряльщики, носятся как заведенные стремительным кролем из конца в конец дорожек пловчихи, делаю несколько гребков брассом сама. Здесь тоже парни слетаются на меня, как на пряник, бледные ребята, для которых я выдумываю строгую маменьку: достанется мне от нее на орехи, если опоздаю домой к обеду. У меня есть и профессия – машинистка-стенографистка, я с двух часов работаю: простите, мне пора.
Однажды, выйдя из бара, где промышляла Сюзи, в то самое время, когда мне положено сидеть за машинкой, я столкнулась нос к носу с инструктором по плаванию. Привыкшая быть настороже и вглядываться во все встречные лица, я сразу его узнала, он, скорее всего, нет. Тем не менее я полночи придумывала, что бы такое наврать ему завтра. Никаких объяснений, однако, не понадобилось: ни он, ни я ни словом не обмолвились о нашей встрече в веселом квартале и все утро мило проболтали, как обычно.
– Скоро вы меня не увидите здесь, в Туреле, – сказала я.
– Неужели? Вот жалко! Вы что, уезжаете из Парижа?
Да, прошел месяц, с тех пор как я ездила к маме Жюльена, и теперь суд уже, наверно, состоялся. Надо съездить еще раз и узнать, когда его выпустят. Потом, быть может, я вернусь – убывают солнечные ресурсы, надо будет зарядиться снова.
Но сначала нужно сходить к Анни зарядить кошелек.
Отчаяние Анни слишком картинно: сбивчивые фразы, которые она бормочет, должно быть, тщательно продуманы и отрепетированы перед зеркалом. Через ее лошадиные губы слова лезут, как веревка в узлах, я же спокойно наматываю ее, слегка потягивая на себя, если вдруг лебедку заедает. Ни удивления, ни злости я не испытываю, просто мерзко, и временами подступает тошнота. Курю и глубоко дышу, втягиваю поочередно то воздух, то табачный дым: вдох – затяжка, вдох – затяжка, вцепилась в сигарету и не выпускаю ее изо рта.
Нунуш стоит у буфета, зацепив ногу за ногу, и ждет сигнала-улыбки, чтобы броситься ко мне, к ставшей черномазой Анне, вскарабкаться к ней на колени, залезть в сумку, но я не улыбаюсь. Нунуш – дочь своей матери, ее уменьшенная копия, ее обведенные кругами завидущие глаза – уже теперь глаза Анни. Мне смешно и жалко глядеть на Анни, потому что конец дружбы между взрослыми – пустяки по сравнению с тем, чем кончит маленькая Нунуш.
Почувствовав, что на лебедку намоталась уже половина веревки, я спросила:
– Но как же воры могли зайти? Ночью вы всегда дома, а днем в подъезде полно народу.
– Не знаю… я думаю, это случилось, когда мы были в кино. Теперь, когда вас нет, вечера кажутся такими долгими, вы не представляете… И потом, вечером так хочется погулять. А Нунуш без меня не спит, боится, что я не вернусь, попаду, как отец, в больницу… ну, я и беру ее с собой. Особенно по субботам, когда можно на следующий день отоспаться… ей же надо ходить в школу.
– Мам, а мам…
Приходится вернуть разговор в нужное русло, и наконец Анни принимается выплевывать по нескольку узлов сразу, давиться. Для вящей убедительности она пустила слезу. У нее потекла тушь, а я почему-то развеселилась. Встала, подошла к двери, открыла ее, осмотрела засовы, повернула ключ, как всегда торчавший изнутри. Засовы, разумеется, невредимы. Зато на замке, самом немудреном и хлипком, действительно какие-то царапины. В моей памяти прочно засели слова, что Анни повторяла нам всякий раз, когда ложилась первой: “Главное, не забудьте задвинуть засовы!” Иногда, просто машинально, поворачивали и ключ, но засовы были куда вернее.
– Замок и не думали взламывать! – сказала я, повернувшись к Анни. – А эти следы от напильника или чем там еще ковыряли – просто лажа, дешевое кино! Сначала вестерны, потом еще эта комедия, не многовато ли для одной ночи, Анни!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});