Георгий Иванов - Петербургские зимы
Он не изменил ничего в распорядке своей жизни. В хорошую погоду выходил гулять — по девятой линии на Неву, до часовни у Николаевского моста, и потом по солнечной стороне обратно. Вечером под зеленой лампой, в столовой, — писал стихи «бержеретты» во вкусе 18-го века или переводы для "Всемирной литературы" — Готье, Верлена. Когда его навещали, он принимал гостей все с той же холодной любезностью, как всегда. Иногда в разговоре — вскользь упоминал о Чеботаревской таким тоном, точно она ушла ненадолго из дому.
Шутил, охотно читал стихи, пастушеские, легкомысленные "бержеретты"…
…Зеленая лампа бросает неяркий круг на покрытый пестрой клеенкой стол. На столе аккуратно разложены книжки и рукописи. Тут же вязанье Анастасии Николаевны. Одна спица воткнута в шерсть, другая лежит в стороне.
Так она оставила его в "тот вечер". Так оно и осталось.
Сологуб читает стихи. Лицо его обычное, каменно-любезное, старчески-спокойное. И голос такой же, как всегда, без оттенков, тоже "каменный".
А стихи, пастушеские, легкомысленные "бержеретты":
…С позволенья вашей чести,Милый мой пастух Коллен…
Однажды я засиделся. Служанка (та самая, что спрашивала, когда барыня вернется) пришла накрывать стол.
— Может быть, пообедаете со мной, — предложил Сологуб. — Маша, поставьте третий прибор.
Я отказался от обеда, но, должно быть, плохо скрыл удивление — для кого же второй прибор, если для меня ставят третий? Должно быть, как-нибудь это удивление на мне отразилось.
И каменно-любезно Сологуб пояснил:
— Этот прибор для Анастасии Николаевны.
А весной, когда тело Чеботаревской нашли, Сологуб заперся у себя в квартире, никуда не выходил, никого не принимал. Иногда его служанка приходила во "Всемирную литературу" за деньгами или в Публичную библиотеку за книгами. Это была молчаливая старуха, от которой ничего нельзя было узнать, кроме того, что "барин, слава Богу, здоровы, все пишут, велят не беспокоиться". Удивляло всех, что книги, которые брал Сологуб, были все по высшей математике.
Зачем ему они?
Потом Сологуб стал снова появляться то здесь, то там, стал принимать, если к нему приходили. О Анастасии Николаевне как о живой не говорил больше, и второй прибор на стол уже не ставился. В остальном, казалось, ни в нем, ни в его жизни ничего не изменилось.
Зачем ему нужны были математические книги, — узнали позже.
Один знакомый, пришедший навестить его, увидел на столе рукопись, полную каких-то выкладок. Он спросил Сологуба, что это.
— Это дифференциалы.
— Вы занимаетесь математикой?
— Я хотел проверить, есть ли загробная жизнь.
— При помощи дифференциалов?
Сологуб «каменно» улыбнулся.
— Да. И проверил. Загробная жизнь существует, И я снова встречусь с Анастасией Николаевной…
…Этот прибор — для Анастасии Николаевны…Да, я много пишу. Все больше бержеретты… Вот это — вчера написал:
…С позволенья вашей чести,Милый мой — пастух Коллен…
Голос тот же. И улыбка та же. И сюртук — побелел только по швам. И стихи — бержеретты пастушеские. Ну, да, — "Искусство только тем и прекрасно… А кошмар…"
x x xМного было весен,И опять весна.Бедный мир несносен,И весна бедна.Что она мне скажетНа мои мечты,Ту же смерть покажет,Те же все цветы,Что и прежде были,У больной земли,Небесам кадили,Никли да цвели.
Те же цветы, та же смерть. В стихах этих ключ ко всему Сологубу.
"Искусство одна из форм лжи"? Искренно ли Сологуб считал, что это так?
Или, напротив, боясь, "до дрожи", чтобы в искусстве его не «подчитал» кто-нибудь "самого главного" — придумывал — "одну из форм лжи" — такие фразы?
Не знаю. И не важно это. Важно другое.
В лучшем из созданного Сологубом, его стихах, никакой «лжи» нет.
Напротив, стихи его — одни из самых «правдивых» в русской поэзии.
Они "правдивы до конца" — и художественно, и человечески. И своей сдержанностью, чуждой всему внешнему и показному, и — ясным целомудрием отраженной в них «детской» души поэта.
Совсем недавно, в одном из ответов на литературную анкету, Сологуб был назван "великим поэтом". Это преувеличение, разумеется.
В искусстве «великое» начинается как раз с какой-то «победы» над тем "страхом перед жизнью", которым заранее и навсегда был побежден Сологуб. Но, конечно, он был поэтом в истинном и высоком смысле этого слова — не литератором и стихотворцем, а одним из тех, которые перечислены в "Заповедях Блаженства".
x x xИ вот Сологуб умер. В последний раз, когда я его видел (зашел попрощаться перед отъездом за границу, — осенью 1922 года), он сказал:
— Единственная радость, которая у меня осталась, — курить. Да. Ничего больше. Что ж — я курю…
Еще пять лет он «как-то» жил, «чем-то» жил. Курил. Писал «бержеретты», быть может. Теперь он умер.
Умер в полном одиночестве, в бедности, всеми забытый, никому не нужный.
От воспаления легких, при котором не теряют сознания до последней минуты, а вот курить как раз нельзя…
XV
Я близко знал Блока и Гумилева. Слышал от них их только что написанные стихи, пил с ними чай, гулял по петербургским улицам, дышал одним с ними воздухом в августе 1921 года — месяце их общей — такой разной и одинаково трагической смерти… Как ни неполны мои заметки о них — людей, знавших обоих так близко, как знал я, в России осталось, может быть, два-три человека, в эмиграции — нет ни одного…
Блок и Гумилев. Антиподы — в стихах, во вкусах, мировоззрении, политических взглядах, наружности — решительно во всем. Туманное сияние поэзии Блока — и точность, ясность, выверенное совершенство Гумилева.
"Левый эсер" Блок, прославивший в «Двенадцати» Октябрь: "мы на горе всем буржуям — мировой пожар раздуем" и «белогвардеец», «монархист» Гумилев.
Блок, относившийся с отвращением к войне, и Гумилев, пошедший воевать добровольцем. Блок, считавший мир «страшным», жизнь бессмысленной, Бога жестоким или несуществующим, и Гумилев, утверждавший — с предельной искренностью, — что "все в себе вмещает человек, который любит мир и верит в Бога". Блок, мечтавший всю жизнь о революции как о "прекрасной неизбежности", — Гумилев, считавший ее синонимом зла и варварства. Блок, презиравший литературную технику, мастерство, выучку, самое звание литератора, обмолвившийся о ком-то:
Был он только литератор модный,Только слов кощунственных творец…
и Гумилев, назвавший кружок своих учеников цехом поэтов, чтобы подчеркнуть важность, необходимость изучать поэзию как ремесло. И так вплоть до наружности: северный красавец с лицом скальда, прелестно вьющимися волосами, в поэтической бархатной куртке с мягким расстегнутым воротником белой рубашки — Блок, и некрасивый, подтянутый, «разноглазый», коротко подстриженный, в чопорном сюртуке, Гумилев…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});