Семья. О генеалогии, отцовстве и любви - Дани Шапиро
Мы грузили вещи в машину, готовясь к поездке в Провинстаун, на лестнице послышались шаги Майкла. Судя по их звуку, мне предстояло узнать новость. Я складывала шнуры и компьютер в сумку, когда муж с открытым ноутбуком вошел в мой кабинет. Он не выглядел пораженным, как тогда, в начале лета, когда на его экране были результаты исследования ДНК, изменившие мою жизнь. На этот раз на его лице сияло торжествующее выражение.
— Эмили только что подписалась на тебя в Twitter, — сообщил он, указывая на ее имя, возглавляющее ряд моих последних подписчиков.
Эмили Уолден. Она самая. Меня тут же охватило странное чувство умиротворения. Она знала про меня. Да, знала. И установила контакт.
Мы втроем залезли в битком набитую машину и отправились в долгий путь до Провинстауна. Я держала мобильный на коленях, обновляя Twitter снова и снова, чтобы убедиться, что Эмили Уолден не передумала и отписалась от меня. Но ее имя по-прежнему было в списке подписчиков. Мой большой палец завис над ее аватаркой, битмоджи-портретом[53] темноволосой розовощекой женщины.
Прошло два дня, прежде чем я подписалась на нее. Боялась показать излишнюю поспешность и явную заинтересованность, хотя именно это мной и двигало. Наконец рано утром, сидя на залитой солнцем кухне нашего коттеджа в центре искусств, я коснулась на телефоне кнопки Follow. Я буквально увидела — мысленно, — как сводные сестры, раньше не знавшие о существовании друг друга, посылают самую что ни на есть современную форму дымового сигнала, каждая на своем побережье.
Я тебя вижу.
Я тебя тоже вижу.
35
Позднее я примусь за изучение эмоциональной травмы. Буду много читать по теме, пролагая себе путь к пониманию двух противоположных полюсов моей собственной истории: травма, которая, видимо, сопровождала решение моих родителей — такое болезненное, что его пришлось сразу по принятии предать забвению, и травма, полученная мной, когда я обнаружила то решение более полувека спустя.
Запустить эмоциональную реакцию могло все что угодно. Гость во время вечеринки у нас дома, заинтересовавшийся фото в сепии маленького мальчика в котелке: «Кто это?» Обычный ответ на этот вопрос перестал быть правдой. Прием у врача, на котором меня попросили обновить историю моего анемнеза. Как я могла объяснить, что мой отец на самом-то деле не умер? Во время похода к своему постоянному врачу-офтальмологу я сообщила, что генетически предрасположена к редкому заболеванию глаз. «Беспокоиться не стоит, — писал Бен. — Но на всякий случай следует держать на контроле».
Природа эмоциональной травмы такова, что, если ее не лечить, она со временем становится глубже. В прошлом у меня был опыт переживания травмы, в моем арсенале имелись способы работы с ними. Каждое утро я медитировала. Десятилетиями занималась йогой. Ведь были у меня и другие травмы: авария родителей, болезнь Джейкоба, когда он был маленьким, — и я в конце концов от них оправилась. Однако какими бы ужасными они ни были, все же представляли собой единичные эпизоды. Автомобильная авария. С чем приходилось иметь дело впоследствии: горе, тревога. Но это — открытие, что я оказалось не той, кем считала себя всю жизнь, что родители в каком-то смысле, пусть даже едва уловимом, приняли решение не открывать мне правду о моем происхождении, — это не было единичным эпизодом. Не было чем-то, существовавшим вне меня, что можно поднести к свету, рассмотреть и наконец понять. Это было неотделимо от меня. Это была сама я.
Удав начал переваривать слона. Я стала анализировать имевшиеся у родителей альтернативы, словно мысленно взвешивала их на весах. На одной чаше была нехватка знаний. Мои отчаявшиеся папа и мама, желавшие стать родителями, обратились в учреждение, действующее незаконно, к сомнительному ученому, занимавшемуся искусственным оплодотворением. Возможно, это лишь мои фантазии и родители вовсе не были такими уж невежественными в вопросах искусственного оплодотворения, как мне хочется думать, чтобы оправдать их.
Все утверждали, что родители знали, на что идут. Уэнди Креймер, Леонард Хейфлик, Алан Дичерни, ребе Лукстайн, тетя Ширли — каждый из них, кто-то осторожно, кто-то не очень, довел до моего сведения, что у них была свобода выбора. Родители сделали выбор. И как бы трудно и болезненно это ни было, мне пришлось допустить вероятность того, что родители кое-что знали. С каждой неделей чаша весов перевешивала в сторону того, что они сделали осознанный выбор.
Их травмы стали моими — всегда были моими. Это было мое наследие, мой жребий. Заключенный родителями нелегкий договор о сохранении секретности стал частью меня в той же степени, что и гены, унаследованные от мамы и Бена Уолдена. Как будто нашлась еще одна недостающая деталь пазла. Будто раньше я могла видеть только в двух измерениях, а теперь мне выдали 3D-очки. Четкость, с одной стороны, раскрепощала, с другой — обескураживала.
Я много раз прослушала интервью с психиатром Бесселом ван дер Колком, о котором сделала пометку на одной из ранних каталожных карточек. «Суть эмоциональной травмы, — говорил ван дер Колк, — в том, что вы не можете ее воспроизвести в последовательной истории. Суть травматического переживания в том, что мозг не допускает создания истории».
Я выросла и стала рассказчиком. Перешла от художественной литературы к работе над мемуарами, написала одну, две, три, четыре — и теперь пять — книг мемуаров. Описывая на страницах книг свою жизнь и жизнь своей семьи, я думала: «Вот, вот оно. Теперь я нащупала суть». Я копала,