Надежда Мандельштам - Воспоминания
Прямо из кафе О. М. отправился к Ларисе Рейснер и так повел наступление, что Раскольников позвонил Дзержинскому и сговорился, что тот примет Ларису и О. М. В напечатанном рапорте говорится, что на прием с Мандельштамом явился сам Раскольников, но это неверно. С О. М. поехала жена (Лариса Рейснер), а не муж (Раскольников). Думаю, что не было такой силы в мире, которая заставила бы Раскольникова поехать по такому делу в Чека, да еще с О. М. — его он не любил. Все, связанное с литературными пристрастиями Ларисы, всегда раздражало Раскольникова.
Все остальное в рапорте довольно точно: Дзержинский выслушал О. М., затребовал дело, принял поручительство О. М. и приказал выпустить искусствоведа. Было ли выполнено это приказание, я не знаю. О. М. думал, что было, но через несколько лет в подобной же ситуации О. М. узнал, что после распоряжения, данного при нем Дзержинским, арестованный выпущен не был… В восемнадцатом году О. М. не пришло в голову проверять, выполнено ли обещание сановника. От кого-то он, впрочем, слышал, что граф был выпущен и уехал на родину. Да и последующее поведение Блюмкина свидетельствовало об этом…
Дзержинский заинтересовался и самим Блюмкиным и стал о нем расспрашивать Ларису. Она ничего толком о Блюмкине не знала, но О. М. потом жаловался мне на ее болтливость и бестактность. Этим она славилась… Во всяком случае, болтовня Ларисы Блюмкину не повредила и не привлекла к нему никакого внимания, а жалоба О. М. на террористические замашки этого человека в отношении заключенных осталась, как и следовало ожидать, гласом вопиющего в пустыне. Если бы тогда Блюмкиным заинтересовались, знаменитое убийство германского посла могло бы сорваться, но этого не случилось: Блюмкин осуществил свои планы без малейшей помехи. Дзержинский вспомнил про посещение О. М. только после убийства Мирбаха и использовал его в рапорте, очевидно, только чтобы показать свою осведомленность. Он даже забыл, кто у него был с О. М. После убийства Мирбаха Блюмкин был на время отстранен от работы в Чека, но вскоре вернулся и оставался там до своей гибели.
Почему Блюмкин все же не отомстил, как грозился, О. М., вмешавшемуся в «его дела» и даже одержавшему победу? По мнению О. М., Блюмкин был страшным, но далеко не примитивным человеком. О. М. утверждал, что Блюмкин и не собирался его убивать: ведь нападений было несколько, но он всегда позволял присутствующим разоружить себя, а в Киеве сам спрятал револьвер… Выхватывая револьвер, беснуясь и крича, как одержимый, Блюмкин отдавал дань своему темпераменту и любви к внешним эффектам: он был по природе террористом неудержимо буйного стиля, выработавшегося у нас в стране еще до революции.
Второй вопрос — как совместить отвратительное хвастовство убийствами и поношение «интеллигентишки», предназначенного в жертву, с деятельностью жены, нелепо, но активно спасавшей интеллигенцию? Возможно, конечно, что моя знакомая из украинской деревни была только одной из «случайных жен» Блюмкина, как часто бывало в той среде, и отнюдь не единомышленницей… Но с людьми формации Блюмкина никогда нельзя быть уверенным, что видимость соответствует сущности, и кое-кто готов допустить, что в его деятельности был второй скрытый план и своей гнусной болтовней о расстрелах «хилых интеллигентишек» он стремился вызвать недоверие к «новому учреждению», где работал как представитель левых эсеров. В таком случае реакция О. М. была бы именно тем, чего он добивался, и именно потому кровная месть не состоялась… Но в этом сможет разобраться только историк, который будет изучать это странное время и этого диковинного человека.
Мне же кажется, что второго плана не было, а мальчишки, делавшие в те дни историю, отличались мальчишеской жестокостью и непоследовательностью. Почему именно молодых легче всего превратить в убийц? Почему молодость с таким преступным легкомыслием относится к человеческой жизни? Это особенно заметно в роковые эпохи, когда льется кровь и убийство становится бытовым явлением. Нас науськивали, как собак на людей, и свора с бессмысленным визгом лизала руки охотнику. Антропофагская психика распространялась, как зараза. Я на себе испытала легкий приступ этой болезни, но на меня нашелся умелый врач. В Киеве в мастерской Экстер какой-то заезжий гость, не то Рошаль, не то Черняк, прочел частушки Маяковского [73] о том, как топят в Мойке офицеров. Бодрые стишки подействовали, и я рассмеялась. За это на меня неистово набросился Эренбург. Он так честил меня, что я до сих пор чту его за этот разнос, а себя за то, что я, вздорная тогда девчонка, сумела смиренно его выслушать и на всю жизнь запомнить урок. Это произошло до моей встречи с О. М., и ему уже не пришлось лечить меня от приступов антропофагии и объяснять, почему он вступился за графа.
Именно этого у нас почти никто не понимает, и многие до сих пор спрашивают меня, почему О. М. это сделал, то есть вступился за незнакомого человека в дни, когда расстреливали направо и налево. У нас понимают, если вступаются за «своего» — родственника, знакомого, шофера, секретаршу… Даже в сталинские дни такие хлопоты не прекращались. Но там, где нет личной заинтересованности, соваться не следует. Люди, живущие при диктатуре, быстро проникаются сознанием собственной беспомощности и находят в ней утешение и оправдание своей пассивности: «разве мой голос остановит расстрелы?… не от меня это зависит… кто меня послушает…» Так говорили лучшие из нас, и привычка соизмерять свои силы привела к тому, что любой Давид, который лезет с голыми руками на Голиафа, вызывал только недоумение и пожатие плеч. В таком положении очутился и Пастернак, когда в опаснейшее время отказался дать свою подпись [74] под писательским письмом, одобряющим очередной расстрел «врагов народа»… Вот почему голиафы с такой легкостью уничтожали последних давидов.
Мы все пошли на мировую: молчали, надеясь, что убьют не нас, а соседа. Мы даже не знаем, кто среди нас убивал, а кто просто спасался молчанием.
Женщина русской революции
"Надо создать тип женщины русской революции, — говорила Лариса Рейснер в тот единственный раз, когда мы были у нее после ее возвращения из Афганистана [75], — французская революция свой тип создала. Надо и нам". Это вовсе не значит, что Лариса собиралась писать роман о женщинах русской революции. Ей хотелось создать прототип, и себя она предназначала для этой роли. Для этого она переходила через фронты, ездила в Афганистан и в Германию. С семнадцатого года она нашла свой путь в жизни — этому помогли традиции семьи: профессор Рейснер еще в Томске сблизился с большевиками, и Лариса оказалась в среде победителей.