Григорий Бакланов - Южнее главного удара
- Слушай, комбат,- сказал он,- у тебя два трактора. Мы одним тянем две пушки. Дай трактор.
На минуту в глазах комбата мелькнула надежда. Он подумал, что если поможет выйти этой батарее, то и с него таким образом снимется вина, но тут же понял бессмысленность этой надежды. Уже тем, что батарея Беличенко, двое суток после него державшая южную окраину, вышла из города, не бросив пушки, этим самым подписывался ему приговор. И, устыдившись минутного малодушия, поняв, что за просьбой Беличенко стояло: "Все равно ведь пушек вам не спасти", он махнул трактористам:
- Моторы!
Какая бы судьба ни ждала его, он шел ей навстречу. И в этом одно было ему горьким утешением: он от своей судьбы не прятался.
Без зависти - чего уж сейчас завидовать! - он сказал Беличенко:
- Не могу, капитан. Дал бы трактор, да видишь сам...
И они пошли навстречу пожару, откуда отходили сейчас последние бойцы.
Многие в батарее до этой встречи осуждали Беличенко за то, что он приказал одним трактором тянуть две пушки. Они осуждали его потому, что они были люди и им хотелось жить, а всегда как-то легче, когда есть виноватый. Теперь они смотрели на него с доверием и надеждой.
В том же боевом охранении, что и Семынин, но только, правее батареи шел Орлов. Он шел узкой улицей, стиснутой домами, мрачноватые шпили которых вонзались в небо. Улица была завалена рухлядью, выброшенной из окон: домашние вещи, подушки валялись на мостовой, свисали с чугунных балконов.
На тротуаре стояла немецкая легковая машина с распахнутыми дверцами. Из нее свешивались через подножку руки и голова шофера с крепким затылком и волосами, упавшими на глаза. И, как всегда вокруг немецких машин, валялось здесь множество всяких вещей и тряпок, словно вывернули на мостовую сундук.
Потом дома пошли ниже, улица раздвинулась, и Орлов увидел следы недавнего боя. Шага два не добежав до раскрытой двери дома, лежал на тротуаре, на боку, убитый пехотинец с котелком и хлебом в руках. Котелок выплеснулся и примерз, а хлеб он так и не выпустил из руки. Ни крови, ни следа пули Орлов не увидел на нем; ребячье лицо убитого было удивленным. Если бы его в этот раз не убило, а ранило только, он бы понял, что на фронте с пулями вперегонки не играют. Но он ничего этого понять не успел. Он даже не износил своей шинели - она была новая, недавно со склада.
Здесь бой шел упорный; множество автоматных гильз валялось на земле, и воронки от мин зияли одна на другой. Видно было, что пехота держалась до тех пор, пока не пошли на нее танки.
Орлов шел по следам гусениц. Несколько раз пехота наша, отступая, пыталась зацепиться, и там, где она завязывала бой, оставались убитые. Последний бой произошел в конце улицы, над оврагом. У низкорослого деревца лежал спиной на своем вещевом мешке пехотинец. Грудь его выгнулась, широкий небритый подбородок торчал и небо. Правая нога пехотинца, перебитая выше колена, неестественно подогнулась под спину.
Орлов прошел шагов двадцать и увидел брошенное противотанковое ружье. Следы от него вели к оврагу, и глинистый край был осыпан. А по другую сторону дороги стоял наш пулемет и около него - раздавленный пулеметчик. Но и танк далеко не ушел. Он стоял в кустах над оврагом. Орлов огляделся и понял все, что произошло здесь. Пэтээровец бросил ружье и спрыгнул в овраг, а пулеметчик остался. Он был один, он мог уйти - кто ему судья? Но он до последнего стрелял по смотровым щелям, убил танкиста и сам погиб. Ярость ли так была велика в человеке или такое крепкое сердце? Орлов всмотрелся ближе. Лицо пулеметчика было искажено, но все же разглядеть можно. Обыкновенное немолодое лицо; под усами запеклась кровь.
Вчера только Орлов сам подорвал гранатой немецкий танк. Но то было на глазах у всей батареи. На глазах у людей, в азарте, Орлов был готов умереть, хотя любил жизнь и знал многие ее радости. А вот так, одному...
И, главное, никто не узнает после. Два дня пролежит здесь пулеметчик, потом немцы сгонят окрестных жителей с лопатами, и те зароют его где-нибудь и место заровняют. И хотя Орлов никогда никому не признался бы в этом, в душе он считал, что прав пэтээровец. Тот - жив. Он вернется в часть, и как расскажет о себе, так о нем и будут судить. Еще, может быть, и наградят, потому что рота воевала стойко - это сразу было видно.
Орлов оглянулся, и вдруг ему стало страшно рядом с раздавленным пулеметчиком.
С этого момента он уже не шел параллельными улицами, высматривая немцев, как ему положено было в боевом охранении, а жался к батарее. И когда он увидел немецкий танк и автоматчиков, осторожно пробиравшихся следом, он кинулся к своим не для того, чтобы предупредить об опасности, а у них ища защиты.
Среди людей, оставленных Беличенко у трактора, был писарь Леонтьев.
Стоя коленями на гусенице, сунув головы в мотор, трактористы копались в нем. Они отвинчивали непонятные Леонтьеву детали, смотрели их на свет пожара. Некоторые тут же ставили на место, другие клали на масленую тряпку, разостланную на гусенице. То Московка, то Латышев, не оборачиваясь, коротко бросали Леонтьеву:
- Ключ подай на двенадцать! А ну, крутни рукоятку!
Он срывался с места, делал что говорили и, подавая ключ или ветошь, старался по лицу догадаться: "Готов?" Но трактористы опять лезли в мотор.
Не занятому делом Леонтьеву было сейчас тяжелее всех. Он прислушивался, вытянув шею, и каждый близкий выстрел отдавался и его сердце.
Пошел снег. Он красной метелью кружился над домами, на фоне зарева. Спины трактористов и земля вокруг стали белыми, только на капоте трактора снег таял от тепла, и краска мокро блестела.
Вдруг трактор взрокотал. Леонтьев вздрогнул, и тотчас же Латышев махнул рукой: "Глуши!" Они поспешно прикручивали последние детали.
Вернулся Назаров, ходивший искать кого-нибудь из жителей. Он пришел со стариком венгром. Подведя его к трактору, громко, точно глухонемому, говорил:
- Лопату нам, понял? Лопату нужно! - и почему-то показывал два пальца.Лопата, разумиешь?
"Разумиешь" было, правда, не венгерское слово - украинское. Но все же и не русское. И Назарову казалось, что так венгру будет понятней, раз не по-русски.
- Разумиешь? - повторял он с надеждой. Но венгр и теперь не понимал. В зимнем пальто, надетом прямо на нижнюю белую рубашку, без шапки, седой и смуглый, с густыми черными бровями, хрящеватым носом и черными, блестящими глазами, он стоял рядом с трактором и повторял:
- Нэм иртем. Нэм тудом...
- Нету дома, говорит,- по-своему перевел Латышев, возившийся в это время с тросом лебедки.- А нам бы как раз народишку человек пяток пособить.
Леонтьеву казалось, что они говорят слишком громкими голосами, но Латышев, внезапно обидясь, заговорил еще громче: