Лев Осповат - Диего Ривера
Было, впрочем, еще одно впечатление. Рано утром Диего видел, как из пролетарских кварталов по мосту через Темзу идут рабочие на фабрики, в доки. Заполняя все пространство моста и прилегающих улиц, они шли в одинаковых черных, тщательно выутюженных костюмах, в начищенных башмаках, в шляпах, двигались молча, размеренно, — многотысячная армия, выступающая на свою ежедневную битву за хлеб. Людская река текла, пересекая неторопливое течение Темзы, и зрелище это дышало такой грозной силой, что у Диего сердце захолонуло от восторга, от поднявшихся воспоминаний, от жгучего желания зашагать вместе со всеми. За время, проведенное в Англии, это было, пожалуй, единственный раз, когда он не думал об Ангелине.
В Париж возвратились осенью. Диего снял мастерскую на Монпарнасе, в ней же поселился и начал разбирать этюды, сделанные в Бельгии. Ангелина жила неподалеку, занималась графикой. Они встречались каждый день, и скоро настал момент, когда Диего без обиняков предложил ей перебраться к нему и отныне жить вместе.
Девушка покачала головой. Она любит Диего — он же знает об этом, — но не хотела бы торопиться. Хорошо, что ему придется поехать домой, — вдали от нее он сумеет проверить свое чувство, и если поймет, что не может жить без нее, тогда…
Проверять свое чувство — это у них в России так заведено? Но спорить с Ангелиной он не мог. С удвоенной энергией накинулся он на работу. К концу зимы, пролетевшей как один день, готово было несколько полотен. Особые надежды друзья Диего возлагали на картину «Дом на мосту», начатую еще в Брюгге, да и ему самому казалось порой, что здесь удалось, наконец, нащупать что-то свое. Однако былая самоуверенность его покинула.
Временами картина так вопила каждым мазком о слабости, о подражательности, что Диего, как в детстве, топал ногами, кусал пальцы и, если б не Ангелина, искромсал бы в куски злосчастный холст.
А вдруг жюри отвергнет картину — какая будет ему пощечина! И поделом: чего, собственно, он добивается — попасть в Салон, в официальное прибежище именитых посредственностей? Стоило ради этого порывать с Чичарро, удирать из Мадрида!.. Но стипендия, но сеньор Деэса, но семья, ожидающая его победы…
Ладно, он добыл им победу. Жюри приняло «Дом на мосту». Сообщая об этом родителям, Диего добавил с сорвавшейся откровенностью: «Само по себе решение жюри не имеет для меня никакого значения, потому что никто не знает лучше, чем я, как мало достиг я в своем искусстве и сколько еще мне не хватает».
Он несколько утешился, выставившись и в салоне независимых, — утешился не тем, что попал в число участников, проникнуть сюда было нетрудно, — но тем, его картины его были замечены среди шести тысяч выставленных полотен. «В двух критических обзорах, — писал он домой, — обо мне отозвались благожелательно, ни в одном не выругали… Здесь художникам за одну такую строку, за одно похвальное слово приходится раскошеливаться или по крайней мере сгибать спину. Мне же и короткие отзывы обошлись, только в пять сантимов, траченных мною на покупку газет, чтобы послать вам прилагаемые вырезки».
Пора было отправляться в Мексику, откуда он то ли снова вернется в Париж, к Ангелине, то ли вызовет ее к себе…
Незадолго до отъезда, проходя утром по улице Лафитт, Диего остановился у магазина Амброза Воллара, известного торговца картинами. В витрине был выставлен натюрморт — не требовалось смотреть на подпись, его мог сделать один Сезанн. Корзина с фруктами, стоящая на кухонном столе, явным образом покоилась не на том уровне, на каком следовало; левая часть стола, если мысленно продолжить ее под скатертью, свисавшей посередине, не совпадала с правой. Однако этот искривленный стол, эти груши и яблоки, как бы ощупанные глазами с разных сторон, были в тысячу раз категоричнее настоящих, заключали в себе какую-то колдовскую, сатанинскую силу. Казалось, сама материя, вконец развеществленная последними импрессионистами, растворенная ими в солнечном свете, материя с ее тяжестью, плотностью, объемом, возродилась на этом холсте, повинуясь художнику, распознавшему тайны ее строения.
Мосье Воллар, видневшийся в глубине магазина, поднял от конторки свою бульдожью голову. Диего слыхал о его скверном характере, о том, как бесцеремонно выпроваживает он посетителей, которые заходят полюбоваться картинами, не имея возможности их приобрести. Ну и черт с ним — Диего не собирался входить, а снаружи стоять никому не воспрещено!
Натюрморт вдруг дрогнул, пополз вверх — это хозяин потащил его из витрины. «Что за жадина!» — возмутился Диего, но Воллар, отлучившись куда-то в заднее помещение, вскоре вернулся с новым полотном в руках, установил его в витрине. Это был тоже Сезанн! Примерно через полчаса он повторил ту же операцию, потом еще раз, и все это молча, не глядя на Диего, наливаясь краской и в то же время, по-видимому, забавляясь своей игрой.
Наступил священный для парижан час обеда. Диего узнал это лишь по тому, что Воллар, поставив перед ним знаменитых «Картежников», вышел на улицу, повернул ключ в замке и удалился. Когда он возвратился, Диего торчал на прежнем месте, въедаясь глазами в холст, укладывая в памяти на всю жизнь: желтый стол на красном фоне, слева игрок в сине-фиолетовой куртке, справа — в желтой с холодными голубоватыми тенями…
Так прошел день. Постепенно слабея от голода, Диего стоял перед витриной, изредка перенося тяжесть тела с одной ноги на другую. Воллар же занимался делами, принимал покупателей, а время от времени исчезал и появлялся с новой картиной Сезанна. Уже смеркалось, когда он распахнул дверь и, впервые обратившись к Диего, заорал, потрясая кулаками:
— Довольно! У меня нет больше Сезаннов. Поняли вы это? Нет!..
III
И вот он опять на родине. Но что случилось с его глазами? Да нет, со зрением все как будто в порядке, он прекрасно различает каждую мелочь — по-видимому, переменилось что-то вокруг него.
Он осматривается, вглядывается, не обнаруживает существенных перемен. Знакомые улицы Веракруса, продутые океанским ветром, знакомый конус вулкана в вышине, ночная дорога наверх, через ущелья и горы, сквозь буйные заросли, лезущие, чуть остановится поезд, прямо в окно вагона. Столица украсилась новыми зданиями, роскошными и безвкусными. Тотота не дождалась племянника — умерла незадолго до его приезда. Отец совсем постарел; у матери бесконечно усталый вид; сестренка из невзрачного подростка превратилась во взрослую барышню… А в остальном все выглядело так же, как три года тому назад.
И вдруг он понял: лица и руки, их соотношение с окружающим — вот что бросалось в глаза! Там, в Европе лица, как правило, выделялись своею светлостью на более или менее темном фоне. Здесь же все было наоборот, словно у фотографа на негативе: на фоне белых стен, светлых одежд, ослепительного синего неба темнели смуглые лица, руки, тела.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});