Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Из Блока Георгий Авксентьевич выбрал далеко не лучшее, но более или менее доступное для меня. Я знал одно-единственное стихотворение Блока, вошедшее в подаренную мне книгу «Маленьким детям – маленькие песенки»:
Мальчики да девочкиСвечечки да вербочкиПонесли домой.
Огонечки теплятся,Прохожие крестятсяИ пахнет весной.
Георгий Авксентьевич прочитал мне «В голубой далекой спаленке…». Мне не мог не запомниться карлик, откуда-то вылезший, остановивший часы и держащий в руке маятник. После опочившего в спаленке мальчика и сказочного карлика, после синего сумрака, окутавшего спаленку, меня три года спустя огорошили Ваньки, Катьки, Андрюхи и Петрухи на фоне завьюженного Питера. Впрочем, вся перемышльская интеллигенция, до которой «Двенадцать» дошли с большим опозданием, уже после кончины Блока, восприняла эту его поэму по-бунински – как пьяный бред хулигана.
Читал мне Георгий Авксентьевич и Брюсова: сначала Брюсова-пейзажиста, потом, когда я подрос, Брюсова-урбаниста.
Были же основания у Гумилева говорить о брюсовской нежности![19] И я узнал сначала нежного и певучего Брюсова, звуками дорисовывающего зримость осенних далей:
Ранняя осень любви умирающей!………………………………………………Ветви прозрачны, аллея пуста,В сини бледнеющей, веющей, тающейСтранная тишь, красота, чистота.
(«Умирание любви»)А когда я стал «старшим школьником», Георгий Авксентьевич прочел «Офелию» Брюсова, и она показала мне, далекому от городских «происшествий» провинциалу, страшный лик большого города, равнодушно топчущего людские судьбы.
И еще он прочел тоже ведь печального брюсовского демона – «Демона самоубийства»:
Своей улыбкой, странно длительной,Глубокой тенью черных глаз,Он часто, юноша пленительный,Обворожает, скорбных, нас.
В ночном кафе, где электрическийСвет обличает и томит,Он речью, дьявольски-логической,Вскрывает в жизни нашей стыд.
Он в вечер одинокий, – вспомните, —Когда глухие сны томят,Как врач искусный в нашей комнате,Нам подает в бокале яд.
Он в темный час, когда, как оводы,Жужжат мечты про боль и ложь,Нам шепчет роковые доводыИ в руку всовывает нож.
Он на мосту, где воды сонныеБьют утомленно о быки,Вздувает мысли потаенныеМехами злобы и тоски.
В лесу, когда мы пьяны шорохомЛиствы и запахом полян,Шесть тонких гильз с бездымным порохомКладет он молча в барабан.
Он – верный друг, он – принца датскогоТвердит бессмертный монолог,С упорностью участья братского,Спокойно-нежен, тих и строг.
В его улыбке, страннодлительной,В глубокой тени черных глаз,Есть омут тайны соблазнительной,Властительно влекущей нас…
Самым близким Георгию Авксентьевичу поэтом-символистом был Федор Сологуб. Стихи Сологуба взяли меня за сердце. И с тех пор Сологуб – один из самых дорогих мне русских поэтов.
Георгий Авксентьевич прочитал мне «Чертовы качели»:
В тени косматой ели,Над шумною рекойКачает черт качелиМохнатою рукой.
Качает и смеется,Вперед, назад,Вперед, назад,Доска скрипит и гнется,О сук тяжелый третсяНатянутый канат.
………………………..
В тени косматой елиВизжат, кружась гурьбой:– Попался на качели,Качайся, черт с тобой! —
………………………..
Взлечу я выше ели,И лбом о землю трах!Качай же, черт, качели,Все выше, выше… ах!
Символический смысл «Качелей» не дошел тогда до меня, но черт, раскачивающий качели, так и впился когтями в мое воображение.
Другие стихотворения Сологуба, которые Георгий Авксентьевич читал мне летним вечером в темноте (летом мы из экономии огня не зажигали), я тоже воспринимал поверхностно. Пока еще они были для меня однопланны.
Я острой детской жалостью жалел заблудившегося и выбившегося из сил путника:
В поле не видно ни зги.Кто-то зовет: – Помоги!Что я могу?Сам я и беден и мал,Сам я смертельно устал,Как помогу?Кто-то зовет в тишине:Брат мой, приблизься ко мне!Легче вдвоем.Если не сможем идти,Вместе умрем на пути.Вместе умрем!
Я острой жалостью жалел ребенка, замученного отцом с матерью, и в то же время упивался изысканной простотой, как бы нечаянной красотой сологубовского стиха с его сложным рифмическим узором:
Ангельские лики,Светлое хваленье,Дым благоуханий,– У Творца-ВладыкиВечное забвеньеВсех земных страданий.
Навеки приворожила меня колдовская «Лунная колыбельная» Сологуба с ее словесно-ритмико-инструментальным изображением расходящихся по воде кругов, с ее убаюкивающей однострунностью, оттеняемой переборами внутренних рифм, с шепотной» усыпляющей звукописью последних ее строк:
Я не знаю много песен, знаю песенку одну,Я спою ее младенцу, отходящему ко сну.
Колыбельку я рукою осторожною качну,Песенку спою младенцу, отходящему ко сну.
Тихий ангел встрепенется, улыбнется, погрозится шалуну,И шалун ему ответит: – Ты не бойся, ты не дуйся, я засну.
Ангел сядет к изголовью, улыбаясь шалуну,Сказки тихие расскажет отходящему ко сну.
Он про звездочки расскажет, он расскажет про луну,Про цветы в раю высоком, про небесную весну.
Промолчит про тех, кто плачет, кто томится в полону,Кто закопан, зачарован, кто влюбился в тишину.
Кто томится, не ложится, долго смотрит на луну,Тихо сидя у окошка, долго смотрит в вышину, —
Тот поникнет, и не крикнет, и не пикнет, и поникнет в глубину,И на речке с легким плеском, круг за кругом пробежит волна в волну,
Я не знаю много песен, знаю песенку одну,Я спою ее младенцу, отходящему ко сну.
Я на ротик роз раскрытых росы тихие стряхну,Глазки-светики-цветочки песней тихою сомкну.
Вглядываясь в родную даль и ширь, я повторял строки из сологубовских «Гимнов Родине»:
Милее нет на свете края,О Родина моя!………………………………….…русское сердце тоскуетВдали от родимой земли»
«Конечно, у Сологуба видны декадентские наросты, – думалось мне, – но сердцевина у него здоровая. Трухлявому декаденту так бы не написать».
И, наконец, сухим стуком комьев земли о крышку гроба отдалось у меня в ушах стихотворение Сологуба, которое было напечатано в 18-м году, в еще не прихлопнутой большевиками газете «Утро России». Конечно, оно не вошло ни в один из послереволюционных сологубовских сборников. Мне запомнилось его начало:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});