Татьяна Луговская - Как знаю, как помню, как умею
Проходят два тягостных московских дня. Каждое утро отец уходит в МОНО и возвращается чуть живой. Сегодня третий решающий день. Сижу дома, уже все приготовила к отъезду. В пустой мешок (содержимое которого мы съели и истопили) уложены книги, нужные отцу, и лекарства, полученные у доктора Бородина. Сижу и жду. Ожидание изнуряет. Сижу и волнуюсь, зачем не договорилась с папой встретить его. Сижу и думаю о нем. Как? Что? Цел ли? Принял ли лекарство? Как дойдет один в мороз и вьюгу?.. И именно в тот момент, когда в своих мыслях я ушла куда-то в сторону от папы, куда-то далеко, тут он и появляется неожиданно.
Не надо ни о чем спрашивать, уже по его лицу видно, что в МОНО все получилось хорошо. Отец явно доволен совершенными делами.
— Мы едем, Таня, собирайся, постараемся успеть на пятичасовой, как обещали, — говорит он радостно и хрипло (одышка ужасная).
— У меня давно все готово, папа.
Кормлю его остатками похлебки, а сама думаю: «Ну, хорошо, керосин, тетрадки и мыло он отхлопотал — это ясно, почему же он смотрит на меня так хитро и значительно? Что-то еще он приберег в себе, какой-то есть секрет».
Но отец молчит. И только доев похлебку, как бы между прочим, как бы невзначай, говорит: «Мне в МОНО предложили взять маскарадные костюмы из костюмерной, как ты на это смотришь?» — Что за вопрос! И как на это можно смотреть? Тут только можно подпрыгивать и радоваться — ведь Новый год-то на носу.
— Много костюмов, папа, или мало? — спрашиваю дрожащим голосом.
— Всем хватит.
Подумайте, какое счастье! Всем хватит, всем! Вот будет крик и восторг в колонии, если даже сам папа не может скрыть удовольствия! Вот уж мы нарядимся на Новый год, будьте покойны!
А теперь поскорей бы удрать из этой чужой Москвы.
Стало быть, едем…
И опять мы с папой преодолеваем бесконечный путь с Волхонки на вокзал, опять холодный поезд, который еле-еле ползет и опаздывает сильно. Но все это уже не кажется тяжелым. Я отдышала себе кружочек стекла на замороженном окне вагона. И сердце мое начинает учащенно биться, когда в этом кружочке замелькают первые тусклые огоньки Сергиева Посада. Мы дома! Теперь тут уж будет все наше, свое, родное…
Пока вылезали из вагона, пока папа отдышался, еще прошло время, еле-еле бредем в толпе приехавших.
Плохо помню станционное здание в Сергиевом Посаде, но небольшую площадь около вокзала помню отлично. Вечно грязная и даже в снежные дни не белая, а серорыжая от растоптанного лошадиного навоза, крошек сена и подсолнечной шелухи, она была уже началом колонии, потому что среди других лошадей стоит весь покрытый инеем наш Буланый (видно, давно нас ждут), и идет к нам навстречу замерзший, но улыбающийся возница Андрюша Колонтаров. Он очень высокий, старая гимназическая шинель стала мала ему (рукава чуть ли не по локоть), руки спрятаны в длинные самодельные, как у меня, варежки, а голова по-бабьи завязана башлыком. Под замерзшим носом у Андрюши видны усы, еще не настоящие, но уже очень заметные. Он обнимает меня и папу — рад нам — и сразу дождем начинают сыпаться наши взаимные вопросы.
— Чего дома в колонии?
— Что в Москве?
— Как здоровье Ольги Михайловны? Тепло ли у мальчиков в сарае?
— Ходят в Москве трамваи или вы шли пешком?
— Получили ли мальчики керосин и подсолнечное масло?
— Андрюш, а Андрюш, — врываюсь я. — МОНО выдаст нам маскарадные костюмы! Всем хватит!
И опять папа:
— Сшили девочки рукавицы для работающих в лесу мальчиков?
— Александр Федорович, что говорят в МОНО насчет валенок? Очень ноги мерзнут.
— Андрюш, а Андрюш, приглядели ли вы в лесу елку для Нового года, и кто лечит глаз Желтому?
— Все ли здоровы, нет ли новых больных?
— Все здоровы, Александр Федорович, вот только Лешка Бахмачевский ухо отморозил, когда дрова пилил.
— Бедный Бахмач! А вы сильно замерзли, Андрюша? Долго нас ждали?
— Ничего, — говорит Андрюша и, смеясь, снимает с меня мешок, потом усаживает (вернее, укладывает) нас с папой в розвальни, подтыкает нам под бока одеяла.
— Откуда второе одеяло, Андрюша?
— Ольга Михайловна свое дала, — говорят, сегодня под тридцать.
Наш возница примостился у меня в ногах (я их поджимаю, чтобы ему было удобнее), разобрал вожжи, — но-о-о, Буланчик, — и мы поехали… Буланый бежит споро, ровно: определенно знает, что едем домой.
Я чувствую себя абсолютно счастливой. Я очень люблю и папу, и Андрюшу, и Буланого, и себя, и зиму, и наш путь до колонии. Как хорошо, как прекрасно, что больше уже не будет никаких остановок до дома, что нас уже не двое, а трое, и я уже не должна больше отвечать за папу. Теперь за всех отвечает Андрюша, а я лежу себе и лежу, и смотрю на небо. А рядом со мной мой папа, он хоть и молчит, но я же вижу, что он тоже рад оказаться под опекой Андрюши Колонтарова. — «Но-о-о», — кричит наш кучер, дергает левой вожжей, и мы выкатываемся из Посада и поворачиваем в поле. Даже в темноте чувствуется, как белым-бело тут в поле. Говорить уже мы не можем: мороз лютый.
Сани заскрипели по-особому, запел снег под полозьями, глухо и ритмично ударяет копытами Буланый, метет поземка, и ее тоже слышно.
Полудрема, полудумы, и представляется, что метет уже по всей земле. Нигде нету солнца, нигде нет и никогда не будет лета, везде ночь, темно, метет поземка, снег завивается воронкой и уходит дымным столбом вверх. Никого нет в мире, пусто все кругом, только мы в санях, Буланый, зима и движущееся вместе с нами, огромное, увешанное редкими звездами небо.
Нас подкидывает на ухабе. Неужели я задремала? А на морозе спать нельзя. Сразу за ухабом пробежало в обратную сторону Вихрево. Мы въезжаем в лес, и здесь стало потеплее. Дорога так поднялась от снега, что конь наш то и дело задевает дугой ветки елок, стоящих по обочине, и снежная колючая пыль обсыпает нас. А мы все едем и едем, и мороз опять уже лезет со всех сторон, через все преграды, и начинает прохватывать нас насквозь…
А бедный Бахмач отморозил ухо, как же он теперь будет жить без уха? И так он некрасивый, а тут еще ухо мороженое… Леша Бахмачевский — застенчивый, работящий и молчаливый мальчик, а если когда говорит, то только пословицами:
— Бахмач, — скажут ему старшие, — зачем ты пилишь дрова без шапки, ведь холодно. — А он в ответ: — Ветер дул, шапку сдул!
— Бахмач, зачем ты принес в кухню гнилые пни, они в печку не влезут. — Леша пожмет плечами: — Гнило да мило. — Если мальчики затеют спор и поднимут крик, он подойдет, послушает и задумчиво скажет: «Корова ревет, медведь ревет, а кто кого дерет, сам черт не разберет». И, махнув рукой, уйдет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});