Людмила Сараскина - Александр Солженицын
В «Дороженьке» одиннадцатилетний мальчик пытается утешить деда: «Ты — не жалей. / Наследства б я из принципа не взял». Мальчик, проучась несколько классов в советской школе, уже никак не хотел быть богатым (стыдно!), но горестная участь — стать наследницей раздавленного в прах отца, — не обошла дочь: за бывшее имение родителей она заплатила сполна. Смутное время жестоко мстило Таисии за былой достаток родительского дома и привольную молодость — пансионерки, гимназистки, курсистки. Вместо счастливой любви и долгого супружества ей досталось раннее вдовство — и она никогда более не вышла замуж, опасаясь возможной суровости отчима для своего единственного сына.
А сын благодарно запомнит Германа Германовича Коске, ученого немца, художника, близкого друга матери. «Беспомощный, несовременный / Чудак — учитель рисованья, / Из тех, кто в коммунизм военный / Искал разгадок мирозданья. / Семьи не знавший, вечно холост, / Успехи лёгкие отринув, / Всю жизнь отдавший, чтоб на холст / Нанесть одну — одну картину! — / Мучительно не находя / Достойных красок сочетанья, / Он сердцем всё не стыл, хотя / Лишь неудачи и страданья / В его скитаниях сплелись. / За сорок лет, в очках и лыс, / То захолустных пошлых театров / Излишне чуткий декоратор, / То разрисовщик по фарфору, / А то и вовсе не у дел, / Он странно нравиться умел / Проникновенным разговором, / Больным чутьём, вниманьем добрым, / Уменьем видеть красоту / И смело бросить яркий образ / В души смятенной темноту».
Проведя полдетства в дружественной ростовской семье инженера В. И. Федоровского, его жены Евгении и её матери Александры Федоровны Андреевой — начальницы ростовской гимназии, где до революции училась Таисия Захаровна, — Саня встречал здесь и Германа Германовича, учителя живописи детей Федоровских, Миши и Ляли. В разгар вечера у Федоровских, где собиралось самое изысканное общество — артисты, врачи, местные литераторы, университетские профессора — он грустно склонялся над роялем, чтобы спеть ироничного «Магараджу» или модный тогда романс Б. Прозоровского:
В мою скучную жизнь вы вплелись так туманно,
Неожиданно радостна ваша тайная власть,
Ураганом весенним, но совсем нежеланным
Налетела, как вихрь, эта тайная страсть.
Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога,
Вы можете смеяться и шутить,
А я старик седой, я пережил так много,
И больно, больно так в последний раз любить…
Трудно было не испытывать к нему симпатии и уж вовсе не нужно было опасаться суровости такого отчима. «Это был наш хороший знакомый. Когда мы с мамой летом уезжали, он жил в нашей квартире. Мама считала, что не должна выходить замуж. Но это неправильно, это была ошибка, я нисколько бы не боялся отчима. Я помню Германа Германовича очень хорошо… такой умный, ученый художник, приятный человек», — вспоминает Солженицын.
Принося себя в жертву сыну, мать дала обет безбрачия. Но первой жертвой стал Герман Коске — как природного немца его схватят в первые дни войны, хотя ему было тогда под шестьдесят, и он уже 40 лет жил в Ростове.
Устроиться комфортно в новой жизни Таисии Захаровне не слишком помогли ни французский, ни немецкий, ни английский, которые она хорошо знала, ни даже стенография с машинописью. Как гражданке из бывших, ей не удавалось получить постоянное место с хорошей зарплатой; а там, куда брали, первой подвергали чистке — административному увольнению. В 1929-м, после почти семи лет работы, её все же вычистили из Мельстроя, и даже Архангородский не смог отстоять Тасю: директор, латыш-партиец Звэйнек, выполнял разнарядку. Таисия Захаровна получила справку и отправилась на биржу труда. Началась чехарда контор, сменявших друг друга: Севкавгипросельхоз, крайисполком и так далее много лет подряд. Вместо балета и театра, книг и музыки, появилась в её жизни беспросветная сверхурочная работа днём и вечные хлопоты по хозяйству ночью; тяжёлые материальные лишения, надорванное здоровье, ранние морщины и туберкулез.
Будто в отместку за свою солнечную голубую комнату в доме отца, где так сладко было нежиться в каникулы, 12 лет она не могла получить в Ростове жильё от государства, за большую плату снимая каморки у частников. Когда же долгожданная квартира была ей с сыном выделена, она оказалась частью перестроенной конюшни в восемь квадратных метров, с низким потолком и оконцами под навесом. Там всегда было холодно, дуло, печку топили углём, да и тот доставался с трудом. Конечно, квартира была без воды и канализации, вёдра приходилось таскать с улицы, стирать бельё в холодной передней и выносить ополоски по морозу. Новая жизнь не прощала барышне изэкономии пруд с цементным ложем и купальню со сменной водопроводной водой, горничную, спешащую с нагретыми на солнце полотенцами, изящный туалетный столик из гнутого дерева, пушистые ковры, по которым так хорошо было пробежаться босой, огромные овальные зеркала, где она отражалась вся, от гребенок до ног.
Дядя Ромаша и тётя Ира тоже — на долгие годы — оказались в числе подозрительных и гонимых. Они хотели эмигрировать, пытались даже уехать из Новороссийска, когда это ещё было возможно, но вынуждены были вернуться из-за болезни Ириной матери. Бездетная тётя Ира много занималась развитием племянника. «Тётя мне в ёмкое сердце вковала / Игоря-князя, Петра и Суворова <...> / Тётя водила тогда меня в церковь / И толковала Евангелие», и то, что она могла рассказать мальчику о дореволюционном быте Щербаков, по тем временам звучало убийственным обвинением для всех членов семьи.
Ещё ребенком слышал Саня Солженицын от местных стариков неполитическое объяснение великих сотрясений, постигших Россию: люди забыли Бога. Много лет спустя — на примере самого близкого ему человека, матери, — он попытается понять, как это получилось: тёмные родители воспитали девочку в искренней вере, а городское образование как-то естественно эту веру размыло.
Но хотя новое время было нетерпимо к «религиозной дикости», родным Солженицына достало нравственных сил воспитать мальчика в духе не мудрствующей православной веры — так, как верят простые люди. Простонародная набожность деда с бабушкой сопровождала раннее детство мальчика, проведённое во многих церковных службах. Необычайную свежесть и чистоту этих изначальных впечатлений, как признавался Солженицын, не могли потом стереть никакие житейские испытания, никакие умственные теории.
И был явлен маленькому мальчику грозный знак, с которого и началась его сознательная жизнь. Много раз будет описано Солженицыным это первое детское воспоминание.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});