Мемуары - Андрэ Моруа
— Все обойдется, — говорил он. — Англичане не проиграли ни одной войны. С какой же стати мы будем нарушать традицию?
Когда книга вышла, все еще шли тяжелые бои, и судьба Амьена, где я часто бывал, по-прежнему оставалась неясной. Однажды я получил в Аббевиле штук тридцать тоненьких книжек, напечатанных на серой газетной бумаге; на обложке — лицо шотландского полковника, изображенного Реймоном Воогом. Время было такое мрачное, что книга не доставила мне никакого удовольствия.
«Пошлите эти экземпляры, — писал мне Грассе, — своим знакомым критикам».
Но я не знал ни одного критика, как, впрочем, и ни одного писателя. Я решил послать книги своим друзьям и писателям, которыми восхищался. Для Анатоля Франса я сочинил нарочито старомодное посвящение в стихах:
Ваш не осмелясь повстречать суровый взор,
Раба смиренная, моя подруга Муза,
Пройдет неслышно средь блистательных сестер,
С великим Мастером гордящихся союзом.
Киплингу же написал, не знаю толком почему, парафраз короткой поэмы английского поэта XVI века (если не ошибаюсь, Роберта Херрика):
Я не спал над этой книжкой,
Как над дочерью-малышкой.
Повзрослев, малышка-дочь
От меня уходит прочь.
Где найдешь свое признанье
Ты, покинув отчий дом?
Все же ты мое созданье,
И я был тебе отцом.
Я с отцовским гордым смехом
Радуюсь твоим успехам
И вздыхаю наперед:
Вдруг тебе не повезет.
Без всякой надежды сеял я это скудное зерно в то время, когда Людендорф наступал в Шампани. Жатва и победа пришли одинаково быстро и здесь и там. Успех к книге пришел немедленно: она вышла в тревожную пору и оказалась очень кстати, внеся в нашу невеселую жизнь каплю юмора, надежды, а теплая симпатия к союзникам вполне разделялась читателями. Это, разумеется, не аргумент в пользу ее художественных достоинств. Но факт остается фактом: в книжной лавке Аббевиля, открытой несмотря на обстрелы, стопки с книжками таяли, как снег под лучами солнца. Владелец лавки заказал сначала десять, потом двадцать, а потом сто экземпляров, и все были проданы. Через десять дней Грассе написал мне, что в Париже дело обстояло таким же образом: распродажа его сначала удивила, потом подхлестнула, и он печатает новый тираж в пять тысяч экземпляров; затем последовали еще десять, двадцать и наконец пятьдесят тысяч. Партия была выиграна.
Но больше количества проданных книг меня волновала оценка критиков. Первые рецензии были восторженными. Как у писателя начинающего, никому еще не известного, у меня не было врагов, я никому не мешал, и меня хвалили с чистым сердцем. То, что я был офицером действующей армии, тоже вызывало всеобщую благосклонность. А главное, во Франции существовала и существует своего рода Республика изящной словесности, «жители» которой, уже добившиеся успеха, с истинным великодушием ободряют новичков. Абель Эрман, Даниель Алеви, Пьер Миль, Люсьен Декав — авторы, которые меня совсем не знали, отозвались о «Молчаливом полковнике» с теплотой, которая меня растрогала. Анатоль Франс прислал от своего имени любезное приглашение посетить по окончании войны его имение Ла-Бешельри. Киплинг ответил мне самолично. Маршал Лиотей, который прочитал книгу, хотя я ему и не посылал, написал на имя моего издателя полное восхищения письмо: «Дорогой друг, Бог мой!.. Какая удивительная книженция!..» Генерал, возглавлявший французскую военную миссию и, естественно, обращавшийся со мной как с еле заметным винтиком военной машины, неожиданно обнаружил мое существование. Верховный главнокомандующий сэр Дуглас Хейг, будучи в Аббевиле, пожелал встретиться со мною и со смехом отзывался о «Полковнике Брэмбле», как, кстати, и Клемансо, когда в лихо заломленной шляпе и с тростью он посетил расположение наших частей.
Немецкий тигр еще рычал, но готов был покориться. После неудачного наступления немцев на армию Гуро мы шли от победы к победе; под ударами французских, английских, американских войск линия обороны противника, до сих пор неуязвимая, заколебалась, и он стал шаг за шагом отступать. Чувствовалось, что конец войны близок. Я должен был испытывать чувство радостного подъема; разумеется, я радовался спасению Франции, но моя личная жизнь была на грани разрушения. Неожиданной телеграммой за подписью врача меня вызвали в Кап-Дай к тяжело заболевшей жене. С большим трудом добился я разрешения навестить ее, да и то лишь на два дня. Ее состояние показалось мне столь тяжелым, что я стал умолять начальство разрешить мне остаться с ней. С сочувствием, но твердо генерал Уэлч ответил, что в такое время сразу, без подготовки, меня не могут заменить никем другим. Я вынужден был привезти Жанину в Париж и оставить ее на попечение врачей, по сути дела, бросить женщину, которую любил больше всего на свете, именно в тот момент, когда она так нуждалась в моей помощи и заботе.
Я был настолько этим озабочен, что саму победу воспринял как нечто обыденное. В день подписания перемирия все мои английские товарищи, от генерала Ассера до генерала Уэлча и от полковника Уорра до малыша Дугласа, преподнесли мне сюрприз. В конце ужина они встали, заставив меня сидеть, и спели на полном серьезе: «For he is a jolly good fellow, // And so say all of us»[98]. Они подарили мне великолепное серебряное блюдо с выгравированными автографами. Я был растроган. Я тоже любил и ценил своих друзей-англичан. В скором времени я должен был с ними расстаться. Что ожидало меня в новой мирной жизни? Фабрика? Я чувствовал, что отошел от этого дела. Мой кузен Пьер Эрзог, десять раз раненный и получивший десять благодарностей в приказе по армии, был убит в Шато-Тьери за несколько дней до перемирия. Так двое благородных молодых людей, которые должны были руководить вместе со мной фабрикой, ушли один за другим. Мое семейство? Даже если Жанине и суждено было выжить, я понимал, какой удар был нанесен нашему союзу моим отсутствием, враждебными влияниями, наконец, судьбой.
Конечно, ко мне пришло новое счастье — счастье творчества, но что значит успех, даже