Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
В письме ко мне он несколько приоткрывал завесу над своим новым назначением: «Гвардии капитан, политработник. Сейчас на руководящей работе в одной экзотической, романтической, казавшейся мне интересной, отрасли».
Зная способности и эрудицию Слуцкого, нетрудно было догадаться, что ему предложили работу в 7-м отделении политотдела армии. Отделение занималось разложением войск противника, изучением и обобщением военно-политической обстановки в полосе действий армии. Ему предстояло «вещать» на противника из громкоговорящей радиоустановки, смонтированной на автофургоне. Следующее письмо брату подтвердило эту догадку (П. Г.).
В автобиографии Слуцкий писал: «Был во многих сражениях и во многих странах. Писал листовки для войск противника, доклады о политическом положении в Болгарии, Венгрии, Австрии, Румынии для командования. Написал даже две книги для служебного пользования о Югославии и о Юго-Западной Венгрии. Писал текст первой политической шифровки “Политическое положение в Белграде”… В конце войны участвовал в формировании властей и демократических партий в Венгрии и Австрии. Формировал первое демократическое правительство в Штирии (Южная Австрия)»[88].
В середине июня 1944 года Борис подробно писал мне в ответ на мое майское письмо. «Дорогой Петька! Сейчас получил твое письмо от 29. 5. Читаю и перечитываю. Москва для меня — птица весьма синяя (сейчас). Надеюсь на после войны, а пока завидую тебе и радуюсь за тебя. Стремление постучать сапожными подковками по асфальту приходится удовлетворять (и очень редко) в Тирасполе.
Желая пробить брешь в неведении судеб юридического контекста, я написал тете Рае (старой бандерше, которая сидела в швейцарской нашего общежития). Она пишет мне, что Фрейлих убит, а Фрейдин и Горбаткин не заходили к ней. Савицкий тебе, наверное, рассказал побольше. В особенности меня интересует судьба Горбаткина. Если Савицкий дал тебе какие-нибудь адреса — пришли обязательно. Из новостей — письмо от Дезьки — он работает не то во фронтовом разведупре, не то во фронтовом же разведподразделении, где-то совсем близко от тебя. Письмо из Литинститута — Сергей печатается в ленинградской “Звезде", публично похвален Тихоновым. От Сергея ничего не получал уже два месяца. Борейша <помощник прокурора 3-й армии> мне ничего не написал. Передай ему, что он — задница. С переездом в Харьков моей семьи — очень плохо. Отец пока что гниет от ташкентского климата — 3 года почти не выходит из постели. Фимину жену не видел уже, кажется, 7 лет и туго представляю себе, что она сейчас. Полагаюсь на практический ум своего братца.
Неужели ты не видел никого из нашего литературного цикла — Женечку, Воркунову или Вику Мальт. Если так — не одобряю. Какие еще печальные новости сообщил тебе Левка Савицкий?
За последнее время я предпринял некоторые шаги для перехода на к. — л. более пехотную должность. Что выйдет — не знаю. Целую тебя. Борис» (П. Г.).
Говоря о стремлении Слуцкого «занять более пехотное положение», стоит вспомнить его же стихотворение. «…Хуже всех на фронте пехоте!»
Если в оценке человека для Слуцкого много значило, был ли этот человек на фронте, то для оценки фронтовика такую же роль играла степень «пехотности» его положения в войсках. Службу в армейском политотделе он, по-видимому, рассматривал как тыловую, кабинетную. Ему хотелось быть в гуще, там, где он может говорить «от имени России» со своим солдатом, а не с немецким, где опаснее и рискованней. Между тем работа на МГУ (громкоговорящей агитационной установке, смонтированной в автофургоне) была опасна, как всякая деятельность вблизи переднего края. Как правило, противник, полагавший, что пропаганда более опасна, чем атака, обрушивал на МГУ такой шквал огня, что командиры подразделений, в районе которых «работала» МГУ, просили поскорее убраться и сменить позицию. Так что «более пехотного положения» искать не нужно было. Вот что пишет сам Слуцкий о своей работе:
«С чем сравнить беспутное наслаждение, охватывающее меня, когда, поворочавшись в десяти выбоинах, МГУ выползала на горку и судорожно скрипела, разворачиваясь в сторону противника.
Подобно гаммельнским крысам, немцы любили музыку. И я, как старый флейтист из Гаммельна, обычно начинал вещание со штраусовского вальса “Тысяча и одна ночь”. Вокруг слоями напластывалась тишина — молчание ночного переднего края на спокойствие партера.
Из соседних ОП прибегали сержанты и молили перевести машину в другое место — сегодня уже убило двоих из расчета. Пехотные командиры завлекательно обещали провести на горочку — и ближе и безопаснее. Фрицы, мечтательные фрицы, выползали из блиндажей — топырили уши, сбрасывали каски. А я вещал “Тысячу и одну ночь”, будя ностальгию, тоску по родине, самую изменническую из всех страстей человеческих.
Командиры стрелковых взводов боялись моей работы. Задолго до выезда по всем штабам проносилась молва о “Черном вороне”. О “Зеленом августе”, машине, извлекающей огонь. И только солдаты по обе стороны линии ликовали, насвистывали, басили во тьму: “Еще, еще”»[89].
Глава «Последнее вещание» из книги «Записки о войне» дает представление о риске, связанном с работой в 7-м отделении Политотдела:
«В конце апреля в воздухе повеяло капитуляцией. Мы так устали ждать победу, что умышленно отвергали возможность увидеть ее ранее чем через многие месяцы. Давным-давно была забыта легковерная зима под Москвой, когда весь фронт точно знал, что 1 марта мы перейдем старую границу, и в ротах митинговали в честь взятия шести городов: Орла, Курска, Одессы и еще чего-то.
Противник вел себя так же, как и полтора года назад.
Тем не менее победа предчувствовалась во всем — в потрясающем ландшафте австрийских Альп, в письмах из дома, в позывных радиостанций, во внезапной осторожности, с которой стали ходить по передовой очень храбрые люди. 7 мая в Реймсе были получены подписи немецких уполномоченных под Соглашением о капитуляции. В ту же ночь Военный совет получил шифровку Толбухина — обращение к командованию и солдатам противника.
Это был приказ, прямой приказ — кладите оружие!
Он еще опирался на немецкие документы, на слова Денница, на тексты Соглашения. Но сама определенность тона свидетельствовала, что отсюда, из этих жестких слов, выйдут регламенты лагерей для военнопленных, распоряжения о льготах за превышение нормы поведения, требование ста лет насильственной демилитаризации Германии. Шифровку настрого засекретили — от всех, включая командиров дивизий. В ее действенность почти верили, но яснее ясного была необходимость удержать войска от преждевременных радостей, от всякого чемоданства и сепаратного (каждый для себя) заканчивания войны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});