Хамфри Карпентер - Джон Р. Р. Толкин. Биография
Толкин еще подростком разработал несколько собственных языков, и некоторые из них были доведены до уровня значительной сложности. Но в конце концов лишь один из этих ранних языков устроил его и стал воплощением его личного языкового вкуса. Это был вымышленный язык, испытавший на себе сильное влияние финского. Толкин назвал его «квенья», и к 1917 году он достиг высокой степени изощренности: словарь его насчитывал несколько сотен слов (несмотря на то, что число корней в нем было довольно ограниченным). Квенья, как и любой «настоящий» язык, происходила от более древнего языка; и от этого «праэльдарского» Толкин произвел второй эльфийский язык, существовавший одновременно с квеньей, но использовавшийся другими народами эльфов. Это наречие в конце концов было названо «синдарином» или «синдарским». Его фонологию Толкин построил по образцу валлийского, который шел сразу после финского по степени близости его лингвистическим предпочтениям.
Помимо квеньи и синдарина, Толкин придумал еще несколько эльфийских языков. Правда, эти были разработаны только в самых общих чертах, но Толкин посвящал немало времени сложностям их взаимоотношений и продумыванию «генеалогического древа» всех этих наречий. Однако почти все эльфийские имена в «Сильмариллионе» Происходят именно из квеньи и синдарина.
Естественно, подробно рассказать в нескольких фразах о том, как именно Толкин использоват свои эльфийские языки для создания имен персонажей и географических названий в своих историях, невозможно. Однако вкратце дело обстояло примерно так. Работая над планом повествования, Толкин тщательно подбирал имена, вначале придумывая значения, а потом разрабатывая форму слова, сперва на одном языке, потом на другом. В конце концов обычно предпочтение отдавалось синдарскому варианту. Но это в теории; на практике же он часто позволял себе вольности. Это может показаться странным, если принять во внимание его страсть к добросовестному продумыванию; однако же в пылу творчества Толкину случалось создавать имена, которые просто казались подходящими для тех или иных персонажей, не обращая особого внимания на их происхождение с лингвистической точки зрения. Позднее он отверг многие имена и названия, возникшие таким образом, как «бессмысленные», а другие подверг тщательному анализу, пытаясь выяснить, каким образом они могли принять такую странную, на первый взгляд необъяснимую, форму. Эту особенность его воображения также необходимо принимать в расчет тому, кто пытается понять, как творил Толкин. С течением времени он все больше и больше относился к своим вымышленным языкам и историям как к «реальным», «настоящим» языкам и историческим хроникам, которые надлежит исследовать и комментировать. Иными словами, когда Толкин бывал в таком настроении, он не говорил о кажущемся противоречии в повествовании или не устраивающем его названии: «Это мне не нравится, надо исправить». Вместо этого он задавался вопросом: «Что бы это значило? Надо выяснить».
И не потому, что Толкин сошел с ума или перестал отличать реальность от фантазии. Отчасти это была интеллектуальная игра — своего рода пасьянс (Толкин очень любил пасьянсы); отчасти же это обуславливалось верой Толкина в то, что в основе своей его мифология истинна, правдива. Однако же в других случаях Толкин был готов внести серьезные изменения в некоторые основополагающие аспекты всей структуры повествования, как мог бы сделать и любой другой автор. Этот подход, несомненно, противоречив; но Толкин и в этом отношении, как и во многих других, был человеком контрастов.
Таков был единственный в своем роде труд, за который Толкин впервые взялся в начале 1917 года, находясь в Грейт–Хейвуде в отпуске по болезни. Эдит охотно помогала мужу, переписывая «Падение Гондолина» начисто в большую тетрадь. Для супругов наступил недолгий период довольства и благополучия. По вечерам Эдит играла на фортепьяно, а Рональд читал ей свои стихи или рисовал ее. Эдит забеременела. Однако идиллия длилась недолго: «окопная лихорадка» не представляла собой ничего более серьезного, чем высокая температура и плохое самочувствие, а за месяц, проведенный в госпитале в Бирмингеме, Толкин, по всей видимости, вполне выздоровел. И теперь его снова ждал батальон и служба во Франции. Конечно, ему ужасно не хотелось обратно в окопы, и было бы большой потерей, если бы немецкий снаряд оборвал его жизнь теперь, когда он едва успел взяться за свой труд. Но что ему оставалось делать?
Однако его организм сам нашел выход. Когда отпуск в Грейт–Хейвуде подходил к концу, Толкин снова заболел. Через несколько недель ему полегчало, и его временно отправили в Йоркшир. Эдит и ее кузина Дженни собрали вещи и переехали на север следом за ним, сняв меблированный дом в Хорнси, в нескольких милях от его лагеря. Но стоило Толкину вернуться в армию, как он снова заболел и его положили в санаторий в Харроугите.
Он не симулировал и не отлынивал от службы. Болезнь его была самой что ни на есть настоящей. Однако, как писала ему Эдит, «лишний день в постели — лишний день в Англии», да он и сам знал, что выздоровление почти неминуемо означало возвращение в окопы. И вот, как бывало со многими другими солдатами, его тело отозвалось и температура у него поднялась. Толкин соблюдал постельный режим, добросовестно глотал аспирин, но лучше ему не становилось. К апрелю, однако, он был признан годным к службе и отправлен в армейскую школу связистов на северо–востоке Англии. В случае успешной сдачи экзаменов у него был хороший шанс, что его назначат офицером связи в йоркширском лагере, что, вероятно, избавит его от окопов. Толкин сдавал экзамен в июле, но провалился. Не прошло и нескольких дней, как он снова слег, и ко второй неделе августа опять оказался в больнице.
На этот раз с больницей ему повезло: его положили в Бруклендский офицерский госпиталь в Гулле. Лежавшие вместе с ним пациенты оказались приятной компанией, и в их числе был один из его товарищей по полку ланкаширских стрелков. Толкина навещали монахини из местного католического монастыря. С одной из них он подружился, и дружба эта продолжалась до самой ее смерти. К тому же здесь он мог продолжать работать над своей книгой. Тем временем Эдит, уже на шестом месяце беременности, ютилась со своей кузиной в жалком домике у моря. Она давно уже жалела, что покинула Уорик: Грейт–Хейвуд ее вполне устраивал, но сейчас жизнь сделалась почти невыносимой. Пианино в доме не было; еды катастрофически не хватало из–за того, что немецкие подлодки топили английские корабли, а Рональда она почти не видела: из Хорнси до его госпиталя ехать было долго и утомительно. Местная католическая церковь временно располагалась в убогом здании кинотеатра, так что Эдит уже склонялась к тому, чтобы ходить в англиканскую приходскую церковь заодно с Дженни; а беременность ее страшно утомляла. Эдит решила вернуться в Челтнем, где она прожила три года, ведь Челтнем был единственным городом, где ей действительно нравилось. Рожать она собиралась в уютной больнице, а до тех пор они с Дженни могли обосноваться и в меблированных комнатах. Итак, они отправились в Челтнем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});