Альберт Вандаль - Возвышение Бонапарта
Лафайет в изгнании смотрел на себя, как на претендента. Он считал, что олицетворяет собою целый режим, воплощает принцип, представляет свободу, которая когда-нибудь придет спасти и поднять Францию. Но если порой он и говорил о том, как он неожиданно вернется во Францию и въедет в Париж на своем белом коне, он очень быстро отрешался от этих химер; хорошо осведомленный относительно настроения народа, он чувствовал, что утратил свою власть над массами и грустно носил траур по своей популярности, не смиряясь, однако, вполне и не веря, чтобы парижане совсем позабыли “белую лошадь”.[234] Оставаясь всей своей пылкой душой французом, он ненавидел контрреволюцию и партию заграницы, но, с другой стороны, ненавидел и тех, кто ныне держал в своих руках власть, конвенционалистов и их приспешников, этих тиранов, столь гнусно монополизировавших общественное благо, и чувствовал, что они питают неискоренимое недоверие к либералам. – “Эти люди, – писал он, и весьма справедливо, – готовы скорей восстановить – без нас – королевскую власть и, быть может, аристократию, чем упрочить с нашей помощью наилучшее республиканское правительство”.[235] Раз уж эти люди начали делать ему авансы, значит, за ними гонится по пятам неминучая гибель; при таких условиях Лафайет склонен был воспользоваться их содействием.
Он убедился, что при полном почти упадке духа в народе переменить правительство можно только с помощью одной из правящих групп. Он полагал, что, “если добрые граждане не умеют ни конспирировать, ни бунтовать, лучше быть обязанным спасением Франции обратившимся грешникам, чем не спасать ее вовсе. Раз порешив извлечь выгоду из корыстолюбия конвенционалистов, мы должны были желать, чтобы между ними произошел раскол, чтобы у преступления явились свои козлы отпущения, но странно было надеяться, что люди, захватившие власть, откажутся от нее в пользу тех, кто ничего не может и не смеет, если только эти последние не предоставят им значительной доли этой власти вместе с гарантией, что их не будут стараться окончательно опозорить и погубить, как перед 18 фрюктидора”.[236] Между рассуждающим таким образом Лафайетом и партией переворота, с целью преобразований, установилось нечто вроде возобновляющихся время от времени переговоров на расстоянии.
Лафайет требовал гарантий в том, что правительство будущего действительно поставит себе задачей исправить зло и будет терпимым; почему бы не вернуть всех эмигрантов, не зачисленных в списки неприятельских армий? В Париже скупились, торговались; соглашались вернуть только изгнанников, которые представят надежный залог; в особенности, не надо священников; желать их возвращения, это значит “желать контрреволюции”.[237] Впрочем, о формальном соглашении с Лафайетом и его друзьями, о требовании от них непосредственного и безотлагательного содействия не было и речи. Их хотели только” предупредить, посоветовать им не удаляться, особенно от границы, для того, чтобы, когда удар будет нанесен и водворится новое правительство, можно было вернуть их, показать, пустить в ход, похвастать их порядочностью, их талантами.
Так работали Сийэс и его друзья, подготовляя свое завтра; они загадывали даже и вперед, на послезавтра. Для многих из них в будущем, как они его себе представляли, Жубер был лишь переходной ступенью, Бонапарт орудием про запас; настоящий исход был в ином – в королевской власти революционного изделия, которая окончательно упрочила бы занятое положение и приобретенные выгоды.
Человеку, возводившему в принцип необходимость порвать со всеми нашими традициями, не могла не улыбаться мысль об иностранном государе-немце и протестанте. Сийэс говорил: “Так называемые исторические истины не более реальны, чем так называемые истины религиозные”.[238] Он не один так думал; обаяние, которое имели протестантизм и Пруссия, и воспоминание о короле-философе для целой группы революционных вождей, вводили их иногда в странные заблуждения. Они склонны были воображать, что предаться в руки ученика великого Фридриха, государя-философа, хотя бы и исповедующего официально лютеранство, было бы для революции наилучшим исходом, который удовлетворил бы всех; правящей группе обеспечил безнаказанность и спокойное наслаждение приобретенным; народу, который до сих пор еще не удалось заставить отрешиться от всяких религиозных идей, – христианство. Этот обманчивый способ разрешения религиозной проблемы соблазнял и очень благородные умы; госпожа де Сталь в одном своем труде, который она готовила к печати, но который напечатан не был, предлагала сделать протестантство государственной религией.[239] Один из близких друзей Талейрана, Сент-Фуа, более практичный, говорил русскому посланнику: “Власти и здраворассуждающая часть нации не решились бы подать голос за Бурбона. Они скорее высказались бы за немецкого государя-протестанта” – и он называл принца Людвига-Фердинанда Прусского.[240] Некоторые, возвращаясь к старой идее, подумывали о протекторе и шепотком твердили имя герцога Брауншвейгского, полагая, что Франции можно навязать короля, прикрывая его вначале республиканским титулом. Всех этих разрушителей мучила теперь потребность воссоздавать и восстанавливать, но так как большинство из них были ренегатами или цареубийцами, так как для них немыслимо было возвращение к основным традициям, так как они не хотели ни короля, ни католицизма, они изощрялись в поисках какой-нибудь подходящей религии и псевдомонархии.
В якобинских кружках с резко патриотической окраской на Сийэса сыпалось много нареканий за то, что он в бытность свою в Берлине подготовлял именно такого рода комбинацию с прусским, или, по крайней мере, немецким государем. По некоторым данным, можно предполагать, что он действительно об этом думал, что об этом думали окружающие его.[241] На пути в директорию он также искал вне пределов Франции желаемого объекта, короля революционеров, которого можно было бы, в конце концов, противопоставить королю эмигрантов. Человек, уже по своему положению хорошо осведомленный, Камбассерэс формально заявляет, что был момент, когда “Сийэс прислушивался к предложениям, исходившим от герцога Орлеанского; в то время другом и поверенным Сийэса был Талейран, и переговоры с агентами герцога велись через его посредничество”.[242] Во всех интригах того времени видна рука Талейрана; она служит между ними связующим звеном, примеряет и мешает вместе все комбинации.
С другой стороны, на основании подробных сведений, доставлявшихся Лафайету, чтобы держать его в курсе дела, этот последний писал Латур-Мобуру, что Сийэс соглашается “на восстановление королевской власти.[243] Надвигающаяся опасность объединила всю партию “в убеждении, что окончить войну и спасти свободу можно только поставив во главе правительства конституционного государя, но коалиция, с одной стороны, и якобинцы, с другой, напирали так сильно, что предварительно нужно было выиграть битву против держав и дать другую якобинцам в совете пятисот”.[244] Существовало ли формальное соглашение, договор с младшей линией? Нет, была просто тайная склонность и тенденция в пользу такой королевской власти, которая была бы из всех реакций наименее реакционной. В этом смысле операция, неожиданно принявшая, благодаря возвращению Бонапарта из Египта, выгодный для него оборот, была задумана, как предприятие с республиканской исходной точкой и орлеанистским заключением.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});