Митрополит Евлогий Георгиевский - Путь моей жизни. Воспоминания Митрополита Евлогия(Георгиевского), изложенные по его рассказам Т.Манухиной
Еще при ректоре архимандрите Тихоне в семинарии еженедельно (по воскресеньям после обеда) бывали литературные вечера. Сначала выступал наш семинарский хор с песнопениями, потом бывали доклады: о католичестве, о православии (обычно эту часть брал на себя преподаватель обличительного богословия); их сменяли рефераты на вольные литературные темы. Преподаватели охотно принимали участие в программе вечера. На собрания допускалась и публика. Съезжалось городское общество. По окончании докладов ректор устраивал у себя "чай". В Холме было много учебных заведений: кроме семинарии были гимназия мужская и женская, железнодорожное училище, духовное училище, учительская семинария, женское Мариинское шестиклассное училище с интернатом, устроенное главным образом для дочерей духовенства. Стояли два полка 17-й пехотной дивизии: Московский Его Величества и Бутырский. Интеллигенции эти вечера нравились. Зал был полон, а "чай" у меня многолюден. Тогда я еще был молодой, живой, и мне удавалось среди собравшихся поддерживать тон оживленного и приятного общения.
Помню, как обиделись две городские дамы на нашего чудаковатого инспектора о. Игнатия, который не разделял общего благодушного настроения. Спешат они по коридору в зал, встречают его на пути — и приветливо:
— Вот мы и пришли!..
А он в ответ:
— Ну что ж, пришли — так пришли…
— Какой нелюбезный ваш инспектор, — пожаловались мне дамы.
В числе новопоступивших при мне преподавателей оказался Константин Семенович Богданов, тот самый студент, мой товарищ и земляк, — туляк, который подарил мне при выпуске свою фотографию с памятной надписью [18]. Как внешне изменились наши судьбы! Он все еще семинарский преподаватель (читал гомилетику), я — уже архимандрит, ректор.
Явился он ко мне в вицмундире и церемонно приветствовал:
— Имею честь представиться, отец ректор…
Я принял его без всякой официальности, просто, в соответствии с общим нашим прошлым.
Был он человек неглупый, развитой, но сухой, по натуре чиновник. Его карьера закончилась должностью инспектора народных училищ.
На общем бледноватом фоне преподавательского состава выделялась одна лишь фигура — мрачная, жуткая, всех отталкивающая, — иеромонах Антонин. Что-то в этом человеке было роковое, демоническое, нравственно-преступное с юных лет. Он был один из лучших студентов Киевской Духовной Академии, но клобук надел только из крайнего честолюбия, в душе издеваясь над монашеством. Мой товарищ о. К.Аггеев (тоже Киевской Духовной Академии) рассказал мне, как Антонин вечером уходил потихоньку из Академии и, швырнув обратно в комнату через открытую форточку клобук, рясу и четки, пропадал невесть где… Впоследствии он проявлял странности, похожие на ненормальность.
В Донском московском монастыре, где он одно время жил, будучи смотрителем духовного училища, завел медвежонка; от него монахам житья не было: медведь залезал в трапезную, опустошал горшки с кашей и пр. Но мало этого, Антонин вздумал делать в Новый год визиты в сопровождении медведя. Заехал к управляющему Синодальной конторой, не застал его дома и оставил карточку: "Иеромонах Антонин с медведем". Возмущенный сановник пожаловался К.П.Победоносцеву. Началось расследование. Но Антонину многое прощалось за его незаурядные умственные способности. Он был назначен инспектором моей родной Тульской семинарии. В этой должности он проявил странное сочетание распущенности и жандармских наклонностей. Завел в семинарии невыносимый режим, держал ее в терроре; глубокой ночью на окраинах города врывался ураганом в квартиры семинаристов, чтоб узнать, все ли ночуют дома, делал обыски в сундуках, дознавался, какие книги они читают, и т. д. И в то же время его келейник устроил в городе что-то предосудительное вроде "танцкласса", где собиралась молодежь обоего пола. Семинаристы не выдержали и решили с Антонином покончить. Набили пороху в полено — и ему в печку. Но взорвало одну печку: Антонин куда-то ушел обедать, это его спасло. Началось дознание, приехал ревизор, темные дела инспектора раскрылись… Его бы следовало сослать в какой-нибудь глухой монастырь на покаяние, а его назначили преподавателем в Холмскую семинарию…
Огромный, черный, неуклюжий, он производил тяжелое впечатление. Инспектор, наш добрый о. Игнатий, говорил о нем:
— Смотрите, злобой, злобой от него смердит!
И верно, к ученикам он относился с какой-то холодной жестокостью, беспощадно осыпая их "единицами". (Он преподавал Священное Писание Ветхого Завета.) Чувствовалось в нем что-то трагическое, безысходная душевная мука. Помню, уйдет вечером к себе и, не зажигая лампы, часами лежит в темноте, а я слышу через стену его громкие стенанья: ооо-ох… ооо-ох… ооо-ох… Мы за него боялись, приходили проведать. Заставали в темноте на койке, расспрашивали, утешали; он упорно стонал…
Когда к нам приехал В.К.Саблер, Антонин повеселел и даже добродушно пожаловался на нашего воителя с бесами о. Игнатия:
— Скажите, Владимир Карлович, отцу Игнатию, чтобы он бесов не посылал ко мне. Они к нему запросто ходят…
Саблер смеялся.
Как-то отошел и повеселел Антонин тоже, когда мы гостили на святках у архиепископа Флавиана в Варшаве (это было в первый год моего приезда в Холм). Прожили там одну неделю, в архиерейских покоях; вместе с владыкой обедали, потом в гостиной пили кофе и в совместной дружеской беседе проводили вечер. Душою общества был молодой викарный епископ Тихон. Восхитительные вечера! И до того не похожа была их теплая, родственная, веселая атмосфера на ледяную температуру во владимирском архиерейском доме! Я не знал, как мне за эти светлые дни Бога благодарить… Архиепископ Флавиан ласково говорил с Антонином, и это, по-видимому, его обрадовало: он как-то встрепенулся, повеселел.
Впоследствии он отпросился у архиепископа Флавиана в отпуск и поехал в Рим. Владыка очень за него боялся и жалел, что отпустил. Антонин всем казался человеком, за которого поручиться нельзя. Но из Рима он благополучно вернулся.
Помню странную выходку Антонина на прощальном обеде в клубе, по случаю отъезда архиепископа Флавиана, назначенного Экзархом Грузии. Дело было Великим постом. За столом велись оживленные беседы, были речи… Антонин сидел сумрачный, и вдруг — его бас на весь стол: "А котлетки-то были телячьи…" Неловкое молчание. Архиепископ Флавиан, устроители, гости… — все сконфузились.
Летом 1898 года незадолго до отъезда епископа Тихона в Америку Антонина возвели в сан архимандрита и назначили ректором Благовещенской семинарии. На Пасхе там случайно не было архиерея, и следовательно, высшим духовным лицом в городе был ректор. Заменяя архиерея, он служил в соборе. Возникла у него какая-то ссора с губернатором, которую, однако, тот желал поскорей уладить. После обедни губернатор подошел ко кресту, но Антонин передал крест сослужащему священнику — и ускользнул из храма. Губернатор — к нему на квартиру. Антонин его не принял. Начались объяснения, переписка… Все это Антонину надоело, и он, внезапно бросив семинарию, уехал в Петербург; явился к Саблеру и заявил: "Я больше не хочу!" Его назначили в цензурный комитет. Жил он в Александро-Невской Лавре, написал исследование о "Книге Варуха", бывал на собраниях в "религиозно-философском обществе", водил знакомство с Розановым, который ему подарил свои сочинения с надписью: "Нашему Левиафану". Потом Петербургский митрополит Антоний, во внимание к его таланту и ученым трудам, сделал его своим викарием, епископом Нарвским. Все его за это назначение порицали, — и не без основания. В 1905 году Антонин самочинно выкинул из богослужения слово "самодержавнейшего" и стал писать в "Новом Времени" о конституционном соотношении законодательной, исполнительной и судебной власти как о подобии Божественной конституции во Святой Троице. Святейший Синод и особенно Обер-Прокурор возмутились, и Антонина уволили в заштат, в Сергиевскую Пустынь, с запрещением выезда за ее пределы. Эта репрессия его озлобила. Митрополит Антоний над ним сжалился: он снова появляется в Петербурге, а затем назначается епископом Владикавказским. Там он заболел белокровием. Мне, на Волынь, пришел указ — отправить в помощь больному моего викария, преосвященного Фаддея. Это было в конце февраля 1917 года, перед самым началом революции; преосвященный Фаддей едва смог добраться: на железных дорогах уже шли забастовки. Прямо с вокзала он приехал в собор, а после обедни направился к болящему епископу. Позавтракали. И вдруг — келейник с докладом:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});