Никита Гиляров-Платонов - Из пережитого. Том 1
Гражданским судом Груздев был оправдан, но духовною властию московского святителя низвергнут с места и был переведен протоиереем — боюсь сказать куда — кажется, в Серпухов, на нищенское место. Счастье было его, что там узнал и оценил его известный тогдашний московский купец С.Л. Лепешкин, пользовавшийся большим расположением Филарета. Лепешкин стал долбить владыке, не уставал ходатайствовать и наконец выпросил Груздева к себе, в приход Троицы в Вишняках, на Пятницкой. Филарет не мог отказать. Кроме расположения, которым вообще пользовался Лепешкин, он был вдобавок еще храмоздатель. Такому лицу отказать в просьбе не приходилось. При церкви Троицы в Вишняках Груздев и скончался.
Я упомянул об образцовом учительстве Груздева. Два свидетельства предо мною. Во-первых, его ученики: от души сожалею, что не дано мне было у него учиться. В два года Синтаксического курса, к которому приготовлены были ученики, как и все мы грешные, то есть очень плохо, Груздев достигал того, что его питомцы читали свободно и Цезаря, и Саллюстия, и Тита Ливия, и Плиния, и Светония, даже Виргилия и Горация. Совершалось нечто чудесное, непостижимое; сами ученики его, оставшиеся в живых, дивуются и лично ему чрез двадцать лет после школы выражали свою благодарность и удивление.
Другое свидетельство: рукописный учебник его по риторике, бывший у меня в руках. Груздев преподавал по нем в Костромской семинарии. Необыкновенные ясность и толковость изложения! Не могу простить себе оплошности. Рукопись дана была мне для прочтения братом, которому автор дал ее тоже только для прочтения (брат Груздеву доводился свояком).
Учась в семинарии, имел я неосторожность взять груздевский учебник раз с собой в класс и положил в пюпитр. В продолжение какого-нибудь получаса, пока я выходил в коридор, какой-то негодяй похитил у меня драгоценность. И для чего? Зачем она понадобилась? Так, ради одного озорства.
Рукопись не без основания называю драгоценностью. Она была на русском языке, и это было чудо своего рода: в те времена риторику преподавали по-латыни, и меня самого учили ей на этом языке. Каким образом пятнадцать еще, двадцать лет назад костромской профессор преподавал на русском? Откуда он взял такую смелость и кто дал ему право? Это загадка для меня; но учебник был тем более замечателен. Между прочим, восхищал он меня переводами с латинского, приведенными в виде примеров. Переводов, равных по точности, по глубокому разумению обоих языков, мало того по изяществу, я еще не читал, ни прежде, ни после. Не помню буквально текста, но, например, начало речи Цицероновой pro lege Manilia [3] — этот трехсаженный период — передан был на русском языке с таким, не говорю уже, пониманием, но с такою легкостью, что я поражался, читая. Самая высокопарность Цицерона как-то снималась, без нарушения, однако, свойственной Цицерону торжественности. А я тогда уже был способен ценить литературные произведения.
ГЛАВА XIV
УЕДИНЕНИЕ И ОДНООБРАЗИЕ
Если ум мой был заморожен в Грамматическом классе, то сердце горело, а к концу периода запросило пищи воображение. Привязанность моя, понятно, сосредоточивалась прежде всего на домашних. По смерти матери старшая сестра заступила ее место, и я перенес на нее всю сыновнюю любовь. Но она скоро ушла, тотчас по вступлении моем в Низшее отделение. Когда ее выдавали замуж, я при всеобщей радости терзался и плакал; я отказывался видеть ее жениха, меня тащили к нему насильно. Во время благословения их образом я, уединившись в светелке, со слезами пред образом на коленях молил смерти и всех напастей злодею, который увозит куда-то, Бог знает, за тридевять земель, мою неоцененную Машу. Она выходила действительно за тридевять земель, в Рязанскую губернию; а это было по тогдашним понятиям далее Хартума: Зарайский уезд по отношению к Коломне был тем почти, чем Коломенский по отношению к Москве тридцать лет назад, при моих дедах и прадедах. Маловероятным покажется теперь, но сношения с замужнею сестрой и вести от нее и о ней выпадали на долю нашу два, много три раза в год. И это в тридцати верстах! В тридцати верстах, так; но в другой епархии, за рекой, за бором, который тянется один двенадцать верст и в котором на свежей памяти были разбои. За Окой, по выражению нашему и по понятиям тогдашним, начиналась степь, какой-то другой мир, не наш.
Заместительницей первой сестры стала вторая. Шестнадцатилетняя теперешняя хозяйка уже не подходила мне быть матерью, но чтоб и другом быть в детском смысле — отошла годами. Младшая сестра, ближайшая мне по возрасту, с выходом сестры замуж и поступлением среднего брата на священническое место в Черкизово, в тот приход, где некогда был отец, редко пребывала дома: то брат, то сестра брали ее к себе. Я оказывался без товарища, а сердчишко искало его. Я прилеплялся к школьникам, с которыми доводилось сидеть рядом на лавке; отдавался им душой, делился чем мог, с радостью уступал им, чего они требовали; старался угадывать их желания и исполнять, не требуя возмездия; наслаждался самоотвержением; это был какой-то женственный период. В моем распоряжении бывали просфоры, оставшиеся после службы; их предоставлял мне отец на завтрак; бывало их по две, а одна непременно. Я голодал, а нес какому-нибудь Троицкому или после другому однокласснику, Павлу Смирнову, которого в рассказах о нем дома называл «Голубеньким», по голубому цвету нанки, покрывавшей его тулуп: Голубенький был еще не грубый, тихий мальчик, но Троицкий — чурбан, и черствый, и глупый, и вдобавок драчун. Но мне пришлось сидеть с ним рядом некоторое время, и этого было довольно. Троицкий рад был меня эксплуатировать; он меня обирал, завладел даже моим кушаком. В довершение, чрез год, когда мы были в следующем классе, этот самый друг мой был из числа тех, которые, как после будет объяснено, пробовали на мне силу кулаков.
Так сердце оставалось без ответа; даже пути не было сблизиться с кем-нибудь из сверстников. В общих играх я не был участником. Я любовался, как другие играли в свайку, но сам не решался ее взять, да никто ни раза и не предложил мне. В бабки и кубарь игрывал, но дома, с Петей, сыном Ивана Евсигнеевича, который прихаживал к бабушке. Он был только годом меня моложе; по-видимому пара, но ничего у нас не завязывалось. Змей ли пустить, в бабки ли играть, было случайным делом, начинавшимся без плана и оканчивавшимся без уговора о продолжении. В училище я с кубарем не являлся, с бабками и подавно. У меня почти и не было их. А у настоящих школьников хранились целые магазины; игра была систематическая, велись целые кампании. На игре наживались состояния, разумеется считая по-школьничьему; был установленный рынок и определенная цена бабкам. Другие проигрывались в пух, ставили последнюю копейку, привезенную из деревни. Где же и с чем было мне приставать к такой организации, и кто бы меня принял? Все принадлежали к какой-нибудь артели; у них были общие интересы, независимо от школьных; тождественный мир окружал их; находились и разговоры, и заботы общие, которые мне были чужды и отчасти непонятны. На меня, с своей стороны, и другие смотрели, как на чужого; я не ходил в бурсу, не шлялся по квартирам, за то и ко мне никто; да и что было у меня делать?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});