Островский. Драматург всея руси - Арсений Александрович Замостьянов
Из женских лиц драмы лицо Даши не остановит нас долго. Это тип уже нам знакомый и давно любимый нашим автором, тип преданной, кроткой и воркующей женщины. Зато Груша, дочь старухи Спиридоновны и Петрова зазноба – верх художественного совершенства и пленительнейшее женское создание изо всех женщин нашего автора. Мы отдавали должную дань похвалы Марье Андреевне в «Бедной невесте», не без оговорки, однако, что это лицо получает свою главнейшую прелесть от положения, в которое поставлено, и, пожалуй, от важных помыслов, на какие оно наводит. В лице Груши творчество автора является более непринужденным, более непосредственным. Это живая девушка, русская в малейшем своем слове, русская в каждом своем движении, – с одной стороны, художественно оконченная до того, что, кажется, мы ее сейчас только видели своими глазами, – с другой поэтическая так, что в ней одной сосредоточиваются пленительные стороны русской девушки всех лучших наших сказок и песен: простота, бойкость, сила физическая и душевная, горячность, ласковость, веселость, наконец, какая-то особенная удалая грация неиспорченной расы. Все сцены, где только является Груша, выше всякой похвалы. Они даже по достоинству своему несоразмерны с другими сценами комедии и иногда их подавляют. Разбирая «Бедную невесту», мы говорили, что пятый акт этой комедии кажется нам высочайшим пунктом, до которого когда-нибудь достигали силы Островского. Равное этому пятому акту найдем мы в той сцене третьего действия теперь разбираемой нами драмы, в той сцене, когда Груша встречает обманувшего ее Петра и, по-своему, между смехом и песнями после рюмки вина, выпитой впервой от роду, подавляя свои рыдания и прикрываясь масляничным весельем, высказывает ему все то, что хотела высказать.
Если б изучение и разработка светлых явлений простой русской жизни привело г. Островского лишь к одному созданию Груши, – не считая ничего другого, – и тогда мы все, ценители русского искусства, должны были бы поклониться автору в пояс, а не проходить в молчании мимо красот, им созданных, и во всяком случае не подбрасывать камней на его дорогу, без того уже многотрудную…
Нам остается дать отчет о последнем из больших произведений Островского, о комедии его «Доходное место», года три тому назад напечатанной в «Русской беседе». Что сказать об этом загадочном, замечательном, неконченном и нестройном произведении – единственном нестройном произведении между всеми трудами Островского. Нас смущает не щекотливость в деле порицания, с этой стороны мы никогда не стеснялись никакими симпатиями. Если бы мы жили и писали во времена Пушкина, которого имя мы беспредельно обожаем, как имя нашего нравственного благодетеля и просветителя, ежели бы мы занимались оценкою эстетических произведений в лучшую пору пушкинской деятельности, мы и тогда не уклонились бы, например, признать его «Анджело» вещью странною и загадочною. Мы протестовали против ошибочных мнений Белинского, глубоко сочувствуя трудам этого благотворного деятеля, и протестовали в то самое время, когда всякая тень разногласия с Белинским могла казаться ренегатством или братаньем с «Северной пчелою». Мы не задумывались произнести первое слово осуждения на дидактическую литературу, теперь всеми достаточно обруганную, но в прежнее время считавшую в рядах своих первых деятелей имена, нам дорогие и близкие. После всего этого нас легко заподозрить в чем угодно, только не в уклончивости и не в излишней снисходительности. Если б комедия «Доходное место» казалась нам произведением, исполненным одних резких и легко подмечаемых недостатков, мы бы указали эти грехи без всякого затруднения, – но беда в том, что сказанная комедия с ее недостатками и достоинствами нелегко поддается критическому анализу. Чтоб объяснить впечатление, произведенное на нас первым, вторым и третьим прочтением «Доходного места», нам приходится отступить от простого тона рецензии и взяться за разные уподобления.
Может быть, иные из наших читателей помнят еще странную и исполненную могучих мыслей повесть Бальзака «Un chef-d’euvre inconnu»[12]. Бальзак, когда-то у нас знаменитый, и весьма стоящий своей знаменитости, теперь редко у кого в руках, и мы поэтому должны в двух словах передать содержание повести, о которой говорится. В блестящий или лучший период европейской живописи во Франции живет человек, до страсти преданный этому искусству, близкий к первоклассным художникам всех стран и до величайшей тонкости знакомый со всеми почти недоступными тайнами ремесла. Советы его показывают в нем талант громадный, но никто не видал ни одной его картины. Он трудится целые дни и никого не пускает в свою мастерскую, а рассказывает только, что все его силы употреблены на одну картину и что на картине этой должна быть написана женщина, какой никогда еще не написал ни один мастер дела. После разных приключений и эпизодов таинственный человек умирает, не показав никому своего произведения. Натурально, что все собраты покойника и ценители искусства с жадностью кидаются в мастерскую труженика. Там видят они знаменитую картину, задачу всей его жизни. Но чудо! – картина эта представляет собою одно хаотическое смешение красок, одни частички чего-то мощного, мастерского, но недоделанного и совершенно непонятного! Один только уголок картины отделан как следует – маленький уголок, на котором изображена рука (или, может быть, нога) предполагаемой красавицы. Эта рука, эта частичка неконченного целого повергает художников в остолбенение: никто из них не способен написать ничего подобного – так огромен был талант умершего живописца.
Мы невольно припомнили всю эту замысловатую историю по поводу комедии, теперь разбираемой. Это хаос из странных красок, блистательных начинаний, драматических идей, самых безукоризненных, и дидактических тирад, самых необъяснимых. Все лица новы и замечательны по замыслу, но из них только одно (Юсов) обработано сообразно замыслу. Остальные, за исключением одного или двух самых второстепенных, будто испорчены нарочно. В незначительных подробностях действия видим мы обычный, удивительный язык Островского, в большей части главного действия комедии – небывалое дело! – язык выходит книжным. Жадов, увлекающий нас драматизмом своей постановки, местами говорит тирады, будто взятые из журнала сороковых годов; Вышневский – московский сановник и взяточник, лицо, замыслом авторским почти равное Фамусову, то высказывает сам свои пороки, подобно классическому злодею, то говорит как аллегорическое олицетворение целого порочного класса людей. Другие лица наполовину отделаны, наполовину испорчены непонятным произволом. Так, вдова Кукушкина, прямо взятая с натуры, однообразным тоном речей только и делает, что силится выдать скверную сторону своей личности, как будто бы она и без того не была ясна как нельзя более. В довершение всего, самый конец пьесы, резко прихотливый, все-таки оставляет интригу незаконченною и фокус света, ярко брошенного автором в этой части произведения, словно усиливает тьму, разлитую повсюду.
Где же именно, для довершения начатого нами сравнения, заключается тот уголок картины, который разителен по своему исполнению, где та удивительная подробность, из-за