Виталий Закруткин - Дорогами большой войны
Хижина наполняется гомоном, шумом, паром.
— Ну, красавицы, где вы тут? Показывайтесь! — кричит Смага. — А то мне разведчики давно говорили: впереди, говорят, монастырь женский расположен, и красавицы в нем такие, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Сероглазая замечает на защитных петлицах Смаги алые кубики и рапортует тоненьким голоском:
— Санинструктор отдельного горно-стрелкового отряда лейтенанта Метагвария ефрейтор Клюшкина и санинструктор того же отряда ефрейтор Пудалова.
— Ого! — смеется Смага. — Молодец девка! Кто же из вас Клюшкина, кто Пудалова?
— Я санинструктор Клюшкина, товарищ командир.
Смага делает несколько шагов по хижине и оглядывается:
— А это что за люди?
Стоя на вытяжку, ефрейтор докладывает:
— Раненые бойцы нашего отряда Гамбарян и Лященко и гаупт-фельдфебель первой альпийской дивизии «Эдельвейс» Алоиз, обнаруженный без сознания ввиду потери крови.
— Так, так…
Смага испытующе смотрит на девушку и говорит, согнав с лица усмешку:
— А теперь, красавицы, предъявите-ка ваши документы!
Угрюмая девушка сдвигает темные брови:
— Сперва, Ася, ты у них погляди документы, — неожиданно бросает она.
Смага смеется. Он вытаскивает из куртки удостоверение. Обе девушки достают свои красноармейские книжки.
— Теперь все в порядке, — удовлетворенно говорит Смага, — принимайте гостей, а то мы устали, как звери, и спать хотим.
Маленькая Ася явно смущена. Она вопросительно смотрит на подругу, но та стоит, нахмурившись, точно слова лейтенанта к ней не относятся.
— Товарищ лейтенант, нам принимать вас нечем, — краснея, говорит маленькая, — у нас давно все съедено… Сидим на строгой норме — три кукурузные лепешки в день и кусочек сахару.
Смага тоже несколько смущен. Он пощелкивает пальцами и смотрит вниз.
— Хорошо, хорошо, — бормочет он, — мы будем кушать вместе, у нас есть запасы.
Распотрошив туго набитый рюкзак, он достает концентраты в желтых коробках, консервы, сгущенное молоко, шоколад. Слава, Порфирий Иванович и я следуем его примеру. Начинается обед. Девушки подсаживаются к нам — Клюшкина охотно, Пудалова с некоторой церемонностью. Просыпаются раненые. Черный Гамбарян с перевязанной головой свертывает махорочную самокрутку и молча протягивает свой кисет пленному фельдфебелю. Тот бормочет: «Данке», неумело крутит цигарку и тревожно смотрит на нас светло-голубыми глазами. Клюшкина передает им всем по бутерброду и по кружке чаю.
Потом наши отрядники ложатся спать. Ася Пудалова усаживается на нары — чинить чью-то в лоскуты разорванную шинель. Гамбарян и Лященко засыпают. Немец лежит, уставившись в потолок.
Мне не спится. Я прошу Асю Клюшкину рассказать о своей работе. Она садится на пол рядом со мной, обнимает руками колени и задумывается.
— Что ж тут рассказывать? — растягивая слова, говорит она. — Трудно нам так, что и не рассказать. Чтобы все это понять, надо самому видеть…
Глядя в угол хижины, точно всматриваясь во что-то, Ася усмехается:
— На войне все говорят о геройстве. Тот, дескать, первый ворвался в немецкую траншею, тот людей поднял под огнем, а тот снайпер отличный или ценного «языка» добыл. Это, конечно, все героические дела, и у нас правильно таким людям уважение делают. Про этих людей и рассказывать, и слушать интересно. А мы сидим тут на краю света, и страшно нам, и голодно, и труда нашего никто не видит, и никто даже не представляет, какой это каторжный труд…
— Это мы сегодня только дома, — вставляет Ася Пудалова, перекусывая нитку, — вчера позволил нам лейтенант отдохнуть и помыться. «Мы, — говорит, — без вас пока обойдемся, потому что снег засыпал и фрицев и нас и никаких действий на ближайшие дни не предвидится». А то мы как уйдем с утра, так до самой ночи в горах.
— Говорят, под пулями человеку страшно, — продолжает маленькая Ася Клюшкина. — Это правильно. Умирать никому не хочется. Но знаете, что самое страшное?
— Что?
— Самое страшное — это когда умирающего человека тащишь по ледникам да по тропкам над пропастью. И у него силы нет, и у тебя сила небольшая, а кругом холодные льды и снег выше роста человеческого. Вот расстелешь кусок брезента на льду, раненого на него положишь, а сама в лямки впряжешься.
— В какие лямки?
— На брезент мы лямки приспособили, чтобы тащить было удобнее. Впряжешься в эти лямки и тащишь. Пока вниз по льду тащишь — ничего. А как только снег глубокий или крутой подъем, прямо из сил выбиваешься. Шаг протащишь, а потом ложишься лицом в снег и плачешь. Ведь человек на брезенте кровью исходит. У нас в правилах написано, чтоб через восемь часов после ранения боец был уже эвакуирован в дивизионный госпиталь. А разве тут можно выполнить эти правила? Вот и ломаешь голову, как бы человека спасти. И рану ему бинтом перевяжешь, и чаем горячим из термоса напоишь, и одеялом накроешь его… А сама тащишь… В глазах темно, и руки себе кусаешь от слабости, чтобы не упасть и не уснуть в снегу…
Ася Пудалова почти неодобрительно посматривает на подругу, но говорит, чуть-чуть улыбаясь:
— Ты расскажи про этого твоего…
— Какого?
— Да про грузчика авлабарского.
Маленькая Ася густо краснеет, смущенно опускает голову, а потом машет рукой и говорит мне:
— Это смех и слезы.
— А что?
— Недели три назад это случилось. Я была при отряде, на дежурстве. Лежу за камнем и поглядываю вперед. А впереди, между камней, бойцы наши лежат, из карабинов постреливают. Ну и немцы, конечно, отвечают. Редкая перестрелка идет. Погода пасмурная, ветер гудит, и снег все время срывается. Вдруг я слышу, кричит один сержант: «Ася! На левый фланг!» Я ползу на левый фланг и вижу: на льду один наш распластался, а лед под ним красный от крови. Боец здоровенный такой, из Тбилиси сам, грузчиком в Авлабаре работал, Вано его зовут. Ну вот, лежит он и к боку руки прижимает, а сам уже побелел от потери крови. Подползла я к нему, расстегнула ему стеганку, брюки, смотрю — в боку у него пулевое ранение и все кругом залито кровью. Перебинтовала я его, втащила на брезент и поползла в тыл. Сначала ползти было легко, потому что камни лежали редко и льдом все затянуло. А потом камней все больше и больше, весь лед камнями засыпало. Раненый стонет и просит только: «Полегче, доченька, полегче!..» Я уж чувствую, что из сил выбиваюсь. А тут, как назло, тропка вся снегом засыпана и крутой подъем начался, над самой пропастью… Привязала я Вано к брезенту, чтоб в пропасть не скатился, положила его на лыжи и тащу. Два-три шага протащу и останавливаюсь — очень уж тяжелый. Вспотела вся, руки и ноги дрожат, голова кружится. Лягу я лицом вниз, полижу снег, отдохну минутку и дальше ползу. Гляну вверх — тропе и конца не видно, а снег все глубже и глубже. И вот, верите, не выдержала я: сердце у меня заболело, и потеряла я сознание. Потом прихожу в себя и вижу, что я уже лежу на брезенте, а меня тащит по снегу Вано. Тащит он меня, а сам рану рукой зажал и ругается на чем свет стоит: «Паршивая, — говорит, — девчонка! Какой дурак, — говорит, — тебе позволил идти сюда! Сидела бы, в куклы играла и с пионерами в садике гуляла бы! А то полезла сюда, теперь возись тут с тобой, негодница!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});