Константин Евграфов - Федор Волков
Игнатьев поднял голову и остановился в приятном удивлении: в глубине театра сверкал золотом искусных виньеток кипенно-белый драпированный занавес.
Майков-старший взял Игнатьева под руку, провел в первый ряд, где уже расположился воевода. Бобрищев-Пушкин сидел с супругою, расстегнув воротник мундира. Заметив Игнатьева и Майковых, поднялся им навстречу.
— Мое почтение, господа. Что-то не торопишься ты, Иван Степанович, к раздаче милосердия. Не боишься, что не достанется?
— Не боюсь, батюшка Михаил Андреевич. В случае чего, думал, ты со мной поделишься. У тебя этого добра, чаю, предостаточно. Да и какой же это воевода без милосердия! Целую ручку, Марья Ефимовна, — Майков-старший поцеловал бледную руку воеводской жены.
Игнатьев опустился на широкую дубовую скамью, которую Майков-старший назвал креслом, и огляделся.
Вдоль обеих стен горели жирники. Искусно спрятанные за ширмы жирники же ярко освещали сцену. Пахло крепким настоем свежерубленого дуба, горевшее в жирниках сало слегка дурманило голову. Пар от дыхания не шел, но было зябко: видно, немало трудов приложили хозяева, чтобы протопить этакую хоромину на триста смотрельщиков.
Усаживались не торопясь, оценивая взглядом прочность и удобство нового театра. Наконец уселись и притихли.
И сразу же раздалось тихое пение. И откуда оно слышалось, понять было невозможно. Пение нарастало, ширилось, обволакивало смотрельщиков. Вдруг вырвавшийся высокий детский голос повис в воздухе легкой осенней паутинкой и незаметно растаял. Только слабый отголосок его долго еще метался среди других голосов.
Занавес дрогнул, и все подались вперед. Сплелись серебряные голоса в тонкую вязь и застыли. Занавес стал медленно раздвигаться, чуть колыша красное пламя жирников, и театр заполнили нежные звуки скрипок и клавесина.
Диковинный мир открылся глазам. По голубому небу медленно плыли легкие облака. А под этим обширным небом уходили через холмы и курганы сочные зеленые луга.
На ближнем холме высился древний замок из серого дикого камня, на зубчатой стене которого недвижимо стояли закованные в тусклые железные латы суровые воины Титуса с короткими мечами и круглыми щитами, обтянутыми кожей.
Резко взмыли рожки, громовой нарастающей дробью прогрохотала большая литавра, и из дворца в короткой белой тунике с набедренным римским мечом вышел цезарь Титус — Федор Волков. Действо началось.
Федор декламировал чуть нараспев. Его позы и жесты были сдержанны. Прекрасно сложенный, с гордо посаженной головой, обрамленной каштановыми кудрями, он сразу завоевал любовь смотрельщиков.
В этой опере актеры не пели — пел хор семинаристов, который вместе с музыкантами предоставил театру ректор Верещагин: отец иерей на этот раз певчих дать отказался, ссылаясь на их усталость. А поскольку актеры лишь декламировали, Федору пришлось сочинение итальянского поэта сильно сократить, оставив лишь его первородную мысль о милости и снисхождении — о добре и прощении. И ярославцы это поняли, впервые увидев нечто такое, о чем раньше и догадываться не могли. Страсти и чувства героев спектакля они приняли с открытым сердцем. А именно этого и добивался Федор.
Актеры еще не успели снять грим и переодеться, когда постучали, и дверь сразу же распахнулась.
— Ну, други мои, порадовали! Невиданно!.. Поклон вам нижайший! — И Майков-старший поклонился смутившимся актерам. — А за то и я вас порадую. — Он стал шарить по своим бесчисленным карманам. — Ах, голова садовая! Простите, обещал я тебя, Федор Григорьевич, познакомить, изволь: Гаврила Романович Игнатьев, театрал и петровских маскарадов смотрельщик… Да вот она, голубушка! — Он вытащил из бокового кармана сюртука смятый нумер «Санкт-Петербургских ведомостей» и потряс им над головой. — Слушайте, други мои! Указ ее императорского величества государыни Елизаветы Петровны о разрешении устройства частных театров в России!
Актеры переглянулись между собой, а Иван Степанович, не торопясь, развернул газету, нашел нужное место и оглядел исподлобья слушателей.
— Я вам самую сущность. Кхм… «Всепресветлейшая, державнейшая…» ну, и прочая, и прочая… Так… Ага! «…именным… изустным указом указать соизволила: по прошениям здешних обывателей, которые похотят для увеселения честные компании и вечеринки с пристойною музыкою или для нынешнего предыдущего праздника русские комедии иметь, в том позволение им давать и воспрещения не чинить, токмо с таким подтверждением, чтоб при тех вечеринках никаких непорядков и противных указом поступок, и шуму, и драк не происходило, а на русских комедиях в чернеческое и протчее касающееся до духовных персон платье не наряжались и по улицам в таком же и в протчем приличном к комедиям ни в каком, нарядясь, не ходили и не ездили… Декабря 21 дня 1750 году». Вот так-то, други мои. А газетку я вам на память оставлю, Федор Григорьевич.
— Спасибо, Иван Степанович. — Федор взял газету и еще раз перечитал строки: — «Позволение им давать и воспрещения не чинить…» Вот это для нас и есть главное!
Яша Шумский высунул рыжую кудлатую голову из-под руки долговязого Гаврилы Волкова.
— Это что ж теперь, — спросил он Федора, — и Арсений-чернец караулить нас не будет? Слышал, грозился он. Не зря ведь отец Стефан певчих нам не дал, ох, не зря!
— И Арсений не помеха, коли драк затевать не будешь да не станешь по Ярославлю в иноческом платье ходить.
Актеры рассмеялись: пуще всего боялся Яша побоищ и иноческого платья. Драк сторонился по тщедушеству своему, а иноческим платьем был напуган с детства. Отец его, приписной человек миллионщика Дмитрия Затрапезникова, будучи во хмелю и плачась на судьбу свою, часто грозил пугливому отпрыску: «Отдам я тебя, Яшка, в чернецы, и будешь ты в келье сырой замаливать грехи отца своего». И пел отец, обливаясь слезами, страшную песню, от которой у Якова и до сих пор мурашки по коже бегут:
Ты проходишь, мой любезный, мимо кельи,Где живет несчастна старица в мученьи,Где в шестнадцать лет пострижена неволейИ наказана суровой жизни долей…
Но сейчас Яша даже не обиделся на шутку товарища. А что он замышлял что-то, в этом были уверены все. И если его пока что и сдерживало, то это христолюбие Федора, о котором знали все ярославцы: тому свидетельствовали и иконостас, и обновленная картина в приделе Николы Надеина.
— Расскажи, батюшка, какой костер уготовил Арсений Федору Григорьевичу с компанией, — попросил Майков-младший.
— За что же? — удивился Федор. — Кажется, «Покаяние грешного человека»…
— Ах, «Покаяние»!.. — перебил Майков-старший. — Не вечно же вы «Покаяние» играть будете. А вот за язычество обещал святейший достойно покарать вас, Федор Григорьевич.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});