Владимир Шурупов - Рассказы провинциального актера
Все поняли, почему командир первым в дежурство назначил Володю Газаева, и сам он сразу смекнул.
— Понял, товарищ лейтенант! — и Володя достал из-за голенища отточенный, как бритва, трофейный охотничий нож, с которым и на кабана можно идти.
Во взводе знали, что Газаев этим ножом метров с тридцати одним броском перерубает любую веревку на столбе, всаживает нож в белый лоскут величиной со спичечную коробку, приколотый к дереву. Когда его спрашивали, где он так научился, Володя, как всегда лаконично, отвечал:
— Горы научили.
Уходя Гаврилов сказал:
— Продержимся до завтра, пошлю связного в штаб с донесением, с просьбой о переводчике…
— Товарищ лейтенант! — Газаеву не с руки было ждать в бездействии.
— Вопросы?
— А, может, войдем все сразу — пусть вешаются, я успею все веревки в две секунды перехватить, если что — откачаем…
— В крайности так и сделаем, хоть они с испугу могут и сердцем надорваться… Нет, приказ прежний — пусть привыкают, что мы здесь, пусть тебя в дверях видят, да и других твоих ребят и пусть поймут, что мы им зла не желаем и не сделаем, а там переводчик как-нибудь их на дело наладит… Так что никакой самодеятельности. Буду каждый час проверять — надо монастырь к приему полка готовить.
— Жалко их, товарищ командир, совсем девчонки! — сказал молодой солдат из пополнения, о котором Гаврилов думал не иначе, как «совсем мальчишка».
— Конечно, жалко. Знать бы, какой гад такое придумал, с ним бы я не церемонился…
— Товарищ лейтенант, — обратился Кузьмин, — разреши мне с Газаевым остаться. Кое-какие мыслишки появились…
— Давай, Леня, только аккуратно…
Кузьмин с Газаевым подождали, когда стихнут голоса и стук подковок по каменным плитам в самом низу, оставили у входа Фомина и медленно пошли вверх. Лестница поскрипывала под тяжелой ногой Кузьмина, хоть и считался он стремительным и сильным в беге, но с Газаевым его нельзя было и сравнивать — тот ходил бесшумно, словно на ногах у него были тонкие сапоги из мягкой кожи, без подметок.
Не доходя нескольких ступеней до чердака, Кузьмин предупредил Газаева:
— Володя, давай-ка в голос разговаривать.
— Зачем? — удивился горец, привыкший ходить тихо, делать все бесшумно как в горах, так и на войне.
— Шепота люди больше боятся, чем громкого голоса… Услышат нас — поймут, что мы не подкрадываемся, а идем мирно и сами собой разговариваем…
— Ох и хитрый ты, Цыган! Все про людишек знаешь… Только эти-то не наши! Может, у них все по-другому? Может, им твой громкий голос, как нож по горлу?
— Черт их знает, только сдается мне, Володя, что людишки везде одинаковы, только и отличаются друг от друга тем, что одни дети, другие взрослые, одни женщины, другие — мужчины, а уж все остальное из них силой делают…
— Я их и не разглядел. Может, страшилища какие?
— А если хорошенькие — какая разница? После смерти люди все одинаковые — мертвые…
Приоткрытая ими, чуть скрипнула дверь, но маневр Кузьмина не оправдался — хоть монашки и слышали их приближение — крик и визг были прежними.
— Садись на пороге, Газаев. Я у притолоки пристроюсь.
— А что делать будем?
— Смотреть на них. Нож-то спрячь, чтоб не видели… Давай курить будем, а они пусть смотрят… через нейтральную… Понял? Пусть к нам привыкают.
Продолжая негромко говорить сам с собой, Цыган внимательно, но не назойливо следил за белыми фигурами в глубине чердака.
Что-то неестественное, зловещее, противное душе человеческой было в этой картине. Они уже не кричали. Молчали. Неподвижно застывшие между полом и потолком — они молчали. Ни веревок, ни подставок не было видно — солнце, совершая свой круг, переходило к другим окнам. Леонид прикинул, что через час солнце ворвется в окно напротив фигур, и тогда ослепит их, осветит и даст рассмотреть, как следует.
Ему казалось, что молчащие свыклись с его присутствием, смирились со своей участью, так тихи и безучастны они были. Он решил сделать новый шаг к переговорам.
Результат был прежним. Он только понял по интонациям и отдельным, знакомым по школе, словам чужого языка, что его умоляли, заклинали, просили, грозили ему, чтобы он не двигался с места, не подходил: не делал ни шага, стоял бы там, где он стоит.
— Какие ж связки надо иметь, чтобы так вопить! — пробормотал Цыган.
— Что за «связки»?
— Да это я так… к слову…
Он отступил снова к порогу, потом, обращаясь к шести неподвижным фигурам, стал знаками объяснять, что он не будет подходить к ним, а будет стоять на пороге. Он так сосредоточенно выделывал руками разные пассы, что Газаев хмыкнул:
— Ты что это, Кузьмин, языком жестов занялся?
— Если тебе, темному горцу, понятно, что это язык жестов, пусть и эта психованная Европа нас поймет… Я же в свое время был и актером, и циркачом, и художником… Всем понемногу… А сейчас мы им про демаркационную линию объясним…
Кузьмин сделал шаг вперед, а Володя незаметно спружинил в коленях ноги и плавно опустил руку к голенищу, готовый в любое мгновение метнуться с клинком к этому ни с чем несообразному человеческому уродству, чтобы перехватить, перерезать окаянные веревки на шеях измученных женщин.
Прошло мгновение, но крика не последовало — жестами и всем телом Кузьмин объяснял им новую ситуацию — «Вот дальше этой линии, именно этой, он не ступит ни шагу, а вот здесь — всего-то полметра от порога! — их с Газаевым зона, а все остальное принадлежит им — хозяйкам или подневольным гостьям мрачного чердака».
— Зачем это? — удивился Газаев.
— Да ни за чем, пропади они пропадом! Просто налаживаю переговоры. Пусть лучше думают: «Что это там русский солдат вытворяет?», чем — «Вешаться или не вешаться? »
Несколько раз Кузьмин демонстративно отрывался от порога, открытой улыбкой подтверждая самые мирные намерения. Монашки, казалось, приняли и поняли его и, когда Леонид ходил по «своей зоне», — хранили спокойное молчание.
— Крепко стоят, ладно! — констатировал Газаев, — как джигиты в седле. На сколько же их хватит?
— Если они действительно монашки — хватит надолго. Весь день простоят — не дрогнут.
— Хорошая выездка.
Солнце прошло свой отрезок и хлынуло потоком, видимым в легкой пыли, вдоль верхней поперечины, высветив намотанные узлы веревок, вспыхнуло на белых рубахах женщин, на их лицах, обожгло пол.
Горец присвистнул:
— Смотри, Цыган… Молоденькие… Девчонки…
Стройный ряд неподвижных фигурок дрогнул, обозначилось едва заметное движение — солнце слепило глаза, солнце слишком осветило их, тогда как враги, замершие в дверях, стали неразличимы в сером полусвете. Женщины словно оказались на виду среди людной площади, в центре ее, и тысячи глаз впиваются в их тела, освещенные безжалостным солнцем. Рубахи на них были просты, но при каждом неосторожном движении обрисовывали тела, с пугающей хозяек отчетливостью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});