Булат Галеев - Советский Фауст
Пришло, наступило время, пора, — собрать вместе и издать все статьи, научные работы Термена, вызволить из архивов патентных ведомств нашей страны, США, а затем опубликовать описания всех его изобретений, вместе с воспоминаниями, прижизненными интервью и статьями о нем.[83] Не стали еще читательским достоянием материалы о Термене из архивов КГБ и подведомственных ему «почтовых ящиков» (вероятно, они уже давно потеряли секретность, тем более, что уже само руководство КГБ напропалую раздаривает ЦРУ более свежие материалы, более совершенные схемы подслушивания). Не разобраны и не обнародованы еще полностью документы из его личного сейфа в Академии наук. Возможно, сумеет издать свою книгу о Термене и московский журналист Е.Афанасьев, мечтавший сделать это в серии «Жизнь замечательных людей» [84].
И повод для всего этого есть подходящий, круглая дата, — в 1996 году Льву Сергеевичу исполнилось бы 100 лет, чуть-чуть не дожил... К этой дате можно было бы собрать и все отечественные киновидеоматериалы, закончить вторую серию «Электронной одиссеи Льва Термена». Стив Мартин уже связывался с нами и загорелся этой идеей. Думаю, сумеем закончить фильм — это наш общий долг.
И, быть может, только тогда мы сможем увидеть, представить, открыть для себя подлинного, возможно, нового и даже иного Термена, в полном объеме его деяний и достижений. Но уже сейчас есть повод снова задуматься: все же, много сделано им или мало, — для одного человека? Почти все его друзья юности по школе «папы Иоффе», по Физтеху вышли в академики, а он, в 90 лет испытавший радость от самозабвенной работы в коммунальной квартире, закончил жизнь, кончил свою службу на должности кафедрального «механика высокой квалификации». Для своих однокашников-академиков он с самого начала оставался неким легкомысленным фантазером с несерьезным, а затем и весьма неосторожным отношением к жизни. Мог бы Лев Сергеевич стать академиком? Наверняка, но, как говорится, пути Господни неисповедимы, особенно в нашем атеистическом государстве. Впрочем, такие вещи, кажется, его мало трогали. Он испытал все, и сладость мирового триумфа, и радость безудержного перманентного творчества, и изнанку жизни — оставаясь Терменом. «Ни более и ни менее». Фауст XX века, советский Фауст!.. И эти уроки его великой, уникальной, многоопытной и многострадальной жизни, наверно, и есть главное, что он оставил нам в наследство. Альбигойский мотылек, совершавший свой безостановочный вековой полет среди обжигающих огней. Начал его в конце XIX и кончил — в конце XX столетия.
...Это только для удобства воспитания на уроках литературы в средней школе было принято — разделять героев на положительных и отрицательных. Моцарт и Сальери. Красные и белые. И я до сих пор не знаю, как надо было бы отвечать ученикам средней школы относительно Термена. Уроки жизни далеки от такой простой абстракции. Она, жизнь, увы, не плоская, она — многомерная. И в каждом случае истина — конкретна.
Да и у самого Гете с Фаустом, как мы уже убедились, не все ладно и складно получается. Еще Тургенев в своих размышлениях о Фаусте и Мефистофеле задумывался об этом: «Сам Мефистофель часто — не есть ли смело выговоренный Фауст?» Не есть ли он «необходимое, естественное, неизбежное дополнение Фауста?» И вообще, считал русский писатель устами своих героев, Мефистофель — это «что-то такое, что в каждом человеке может быть...»
Но в отношении Термена даже такую компромиссную, то бишь диалектическую оценку применять почему-то не хочется. И не только потому, что за давностью лет — «не судите и судимы не будете». Боязно обидеть, не подходит она, эта оценка, к нему, — слишком легковесная. Глядя на его постоянную жизнерадостную, застенчивую улыбку, слушая его остроумную речь, иногда думалось: если и есть в нем что-то от Мефистофеля, то это юмор, ироничный ум, не переходящий, однако, в насмешку. Если и есть в нем Мефистофель, то какой-то необычный, добрый Мефистофель. А может быть, Лев Сергеевич вообще жил канонами не наших, но тех, неведомых нам альбигойских времен и, быть может, к нему применима известная старонемецкая лингвистическая версия, согласно которой сами эти имена, Фауст и Мефистофель, — одного корня, без всякой диалектики и единства противоположностей.
Не берусь разрешить, разгадать эту загадку до конца, не хочу, нет ни прав, ни сил никаких и не смею — искать ответ. Хотя понимаю реакцию однокашников Термена, коллег по Физтеху на его двойную командировку в Америку, на самоотверженную работу в КГБ. Можно было, конечно, напомнить в оправдание Льва Сергеевича, о Сомерсете Моэме, например, работавшем на родную английскую разведку, — из-за этого он не перестал быть любимым писателем миллионов. В нынешней прессе с ее неуемным интересом к нашей непредсказуемой истории промелькнула информация о том, что и Тургенев во время своей длительной творческой командировки в Париже выполнял попутно специфическое задание Тайной канцелярии, снабжая ее аналитическими отчетами о настроениях русской эмиграции. Недавно на телевидении мучили советского поэта С.Михалкова «толстыми намеками» по поводу тонких обстоятельств его прошлого сотрудничества с КГБ. Даже если это правда, из школьных хрестоматий их имена не исчезнут, а «Муму» и «Дядя Степа» еще на долгое время останутся нашим национальным достоянием. «Есть соль земли, есть сор земли, но сохнет сокол без змеи», — так писал, задумываясь о сложностях жизни, мой любимый поэт Андрей Вознесенский. И как тут не вспомнить другую гордую птицу (буревестника), и другую змею (ужа) из поэтического текста Максима Горького. И — просто с ума можно сойти, можно слететь с катушек, — если смонтировать стихи Вознесенского со знаменитыми строками Анны Ахматовой: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда...» Сор и соль, Добро и Зло, — это не одномерная оппозиция с раз и навсегда заданными координатами. Поэтому и жизнь человеческая была, есть и пребудет вовеки столь сложной, столь разной, невообразимо убогой и невообразимо великой в своей постоянной непредсказуемости, чтобы исключать на все времена тщетные надежды достижения всеобщего безоблачного счастья, гармонии, и сохранять в себе вечную проблему неизбежного выбора, вечные вопросы: «Камо грядеши?», «Кто виноват?», «Кем быть?», «Что делать?» — с обращением к собственной совести как единственно верному нравственному ориентиру. Или, если какие-либо затруднения с совестью, к Богу — как к ее полномочному, персонифицированному представителю.
В своем великом, пусть и скучноватом, философском произведении Гете устами Мефистофеля (а он у поэта — не просто черт-пройдоха, он умница, ироничный умница, не в пример резонерствующему зануде Фаусту) решается на потрясающие богоборческие откровения. Все дело в том, пишет Гете, что Бог, пользуясь своим служебным положением, выбрал себе «вечное сиянье», в то время как Мефистофель и его гвардия «в вечный мрак погружены». Пусть мрак, пусть тьма, но есть определенность. Неопределенная, беспокойная, несуразная доля — у нас, у людей, которые обречены им, Богом, на вечную трагедию потрясений изначально: «То день, то ночь испытывать должны».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});