Лу Саломе - Мой Ницше, мой Фрейд… (сборник)
И все же, если отвлечься от забавной стороны этой истории, она обнаружила значительное непонимание между нами. Мы задумались над этим, когда я, вернувшись домой, рассказала тебе о случившемся. Мы задумались о звездах, которые появлялись на небе и смотрели на нас с высоты не поэтически и не прозаически: их реальность блаженно-веселая и глубоко серьезная – не поддавалась полному выражению каким бы то ни было способом.
Мы тогда много экспериментировали с черными чернильными линиями; от этой привычки мы только постепенно отвыкли тем летом. Из наполовину или полностью уничтоженного сохранился в пожелтевшем конверте десятилетия спустя вот этот отрывок.
Твое письмо мне с ласковой отрадойНапомнило: меж нами далей ист.Мне красота Твоя – небес награда,Ты ветер мая, влажный шепот сада,Июньских троп вечерняя прохлада,Неведомых еще ничьей ходьбе:И я в Тебе.
Последующие годы ты с полным правом называл «нашим пребыванием в России» – хотя там мы еще не успели побывать. Оглядываясь на то время, я именно в этом обстоятельстве нижу нечто магическое. Только оно позволило нам погрузиться в то, что было для нас Россией. Погрузиться в тщательное изучение и терпеливую подготовку – в ожидании, что скоро (время поездки еще не было определено) все это обернется нашими личными воззрениями. Нам казалось, что кое-что мы уже можем трогать руками; кое-что уже мощно вторгалось в твою поэзию, но еще без полной уверенности: желанное превращение в символ могло – как подарок – произойти только под русским небом, могло стать осязаемым образом того, что громко призывало в тебе освободиться от избытка чувства; это был зов, обращенный к «Богу» (самое короткое из всех наименований этого чувства) – как к месту, к образу-пространству, в котором безмерность присутствует в самой незначительной вещи и где то, что томит поэта, находит выражение в гимне, в молитве.
Вначале переживания России еще не находили воплощения в слове; они получали разрядку в самих впечатлениях, такое постоянно случалось и потом; мы как бы переживали приобщение к мифу, часто сталкиваясь с самыми заурядными происшествиями. То, что мы испытали тогда вместе, было бы трудно объяснить кому-то другому. Например, то, что произошло под закатным солнцем с тем лугом в деревне Креста-Богородское; или с отпущенным в ночное конем, с деревянной чуркой, привязанной в наказание к ноге; или с тем местом позади Кремля, где мы сидели, слушая звон самых больших колоколов, хотя они звучали глухо: колокола в России остаются неподвижными и тогда, когда язык внутри них приводится в движение.
Мгновения таких совместных переживаний нередко пожинают восприимчивость, кажется, будто извне в душу входит какое-то событие, которое объективно несет в себе то, обычно воспринимаешь из себя самого. Это придает соответствующим впечатлениям невиданную надежность и прочность, и совершенно ничего не меняло то обстоятельно, что для меня за воспринимаемым стояло нечто иное, чем для тебя. Для меня это была простая радость свидания, тем более отрадная, что мой ранний отъезд за границу долго не позволял мне вернуться на русскую родину. Для тебя творческий прорыв, поворот в поэтическом развитии в известной мере тоже включал в себя нечто более раннее, глубоко ожидаемое всем твоим существом, от чего последующие события тебя только оттеснили, лишили твою поэзию ее изначального предмета.
Через много лет, по поводу прямо противоположному, пребывая в робком ожидании прилива творческой активности, ты иногда рассказывал мне о своем желании присовокупить к каким-то вещам или моментам нечто «мифическое», нечто «мистическое», чтобы попытаться оглушить себя, избежать боли или страха. И тогда ты вспоминал о наших совместных впечатлениях как об утраченном «чуде», которое, тем не менее, было! Оно происходило с нами так естественно, без всякой мистики, в самой что ни на есть реальной действительности, что просто не могло не напоминать нам о себе снова и снова. Оно же, Райнер, таилось и в твоих веселых словах, когда мы во время нашего продолжавшегося неделю плавания вверх по Волге однажды едва не сели на разные пароходики, и ты утешил меня таким образом: «Мы и на разных судах плыли бы в одном направлении – вверх по течению, потому что нас ожидает один и тот же исток».
Когда я вспоминаю об этом, мне хочется все рассказывать и рассказывать тебе и себе эти истории, до конца жизни: из них узнаешь впервые, что такое поэзия – не стихотворчество, а живая жизнь, это и есть настоящее «чудо». Непроизвольно рождавшееся из тебя как молитва для того, кто был рядом с тобой, должно было остаться незабываемым откровением до конца дней. Оно проникало в нее, с чем бы ты ни соприкасался; в телесном твоем прикосновении открывалось божественное: а детское самозабвение, с каким ты познавал этот мир, придавало каждому часу, каждому дню глубочайшую законченность. Наше время было заполнено до предела – стремлением воздать должное каждому впечатлению, или, выражаясь иначе, оно было несказанно праздничными каникулами.
Первоначально нас совершенно не тревожило то, что жажда творчества может прийти в противоречие с тем, что должно было это творчество питать, – самозабвенным накоплением впечатлений. Можно ли беспокоить молящегося просьбой, чтобы он выразительнее сложил руки во время молитвы? Разве в своих руках, даже неловко сложенных, не держит он Бога так же уверенно, как и самого себя? Когда от твоего внимания впервые ускользнуло то, что происходило «снаружи», что было частью твоей молитвы и чему ты хотел посвятить себя целиком, чтобы полностью впитать в себя это событие, – тебе помешало оставшееся внутри, тебя чудесное впечатление оттого, что произошло раньше и что настоятельно требовало поэтического воплощения, – тогда твое беспокойство быстро сменилось умиротворением и уверенностью в себе. Потом, когда такие случаи стали повторяться, тебе даже пришла в голову забавная мысль, над которой мы от души посмеялись. Ты тогда сказал: если бы Господь Бог мог наблюдать за твоей работой, он ни в коем случае не стал бы обижаться на тебя, в отличие от госпожи Б., о которой нам недавно рассказали, что она до тех пор упрекала господина Б., который во время свадебного путешествия был недостаточно нежен с ней, пока тот не помирился с обиженной, заверив ее, что иногда уходит в себя, чтобы сочинить в ее честь страстные любовные стихи.
Однако постепенно все изменилось, и нам уже стало не до смеха. Вначале мы приняли это за помеху телесного, физического свойства, но все яснее становилась взаимосвязь этого явления с тем самым противоборством между восторженным переживанием и поэтическим воплощением этого восторга. Появились состояния неуверенности, почти страха, из-за которых эти два непримиримых притязания таинственным образом еще более запутывались. Сильнее всего я испугалась, когда мы, как обычно, прогуливались после обеда по великолепному парку, заросшему акациями: ты тогда не мог пройти мимо одной акации… Мы отклонились от привычного маршрута, ты без возражений согласился пройти нему еще раз и, показывая на деревья, спросил: «Ты помнишь?!». Кивнув, я взглянула на ближайшую акацию, которая по виду ничем не отличалась от соседних. Ты в ужасе широко раскрыл глаза: «Эта? Нет, не эта!!», и было видно, что дерево стало превращаться для тебя в нечто призрачное.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});