Натан Эйдельман - Последний летописец
Дым столетий, оказывается, было дерзким, новаторским выражением: Державин, сам Карамзин так бы не выразились — то ли из почтения к минувшему, то ли из-за непривычного еще ощущения быстроты, вихря; не „река времен“. (Державин), а именно — „дым столетий“.
Подобный энтузиазм слишком заметен, чтобы не вызвать и толков самых разнообразных, в том числе критических, иронических: неизбежные спутники, а впрочем и признаки славы…
Пушкин: „Когда, по моему выздоровлению, я снова явился в свет, толки были во всей силе. Признаюсь, они были в состоянии отучить всякого от охоты к славе. Ничего не могу вообразить глупей светских суждений, которые удалось мне слышать насчет духа и слога „Истории“ Карамзина. Одна дама, впрочем, весьма почтенная, при мне, открыв вторую часть, прочла вслух: „Владимир усыновил Святополка, однако не любил его…“ Однако!.. Зачем не но? Однако! как это глупо! чувствуете ли всю ничтожность вашего Карамзина? Однако!“
„Прочла вслух“ и недовольна Евдокия Голицына, „ночная княгиня“ (молодой поэт, кстати, увлекся ею после того, как встретил у Карамзина). По-видимому, княгиня, рассердившись на однако в начале II тома, после того закрыла книгу, как это сделал и отец Герцена: он „принялся за Карамзина „Историю Государства Российского“, узнавши, что император Александр ее читал, но положил в сторону, с пренебрежением говоря: „Все Изяславичи да Ольговичи, кому это может быть интересно?““
Декабрист Николай Тургенев сообщит брату' Сергею: „Меж тем толки о ней [Истории] странны. Иные не находят в ней ничего нового, другие в претензии, зачем История Государства Российского, а не Русская История. Бакаревич три недели смеется (и смешит Английский клоб) над выражением „великодушное остервенение“. Иной… иной жалуется, зачем о Петре I не говорит в Истории“.
Тут любопытно все — и слава, и мода (каждому приходится все же хоть открыть книгу), и уровень „светских суждений“…
Защищая Карамзина, Пушкин ставит его (нечаянно и сознательно) выше среды, света. Разумеется, поэт прав в оценке многих глупых откликов, однако снова и снова хотим повторить уже сказанное прежде: Карамзин-историк ответил на понятую им потребность лучшего русского читателя, на вопрос тысяч людей о своем прошлом и настоящем. Людей, менявшихся под влиянием огромных событий в Европе и России конца XVIII — начала XIX века, особенно под впечатлением 1812-го. Сам Карамзин писал брату, что успех его „не доказывает достоинства книги, но доказывает любопытство публики или успехи нашего образования“.
Общество жаждало художественной истории — Карамзин дал ее обществу. Результатом был замеченный Пушкиным взрыв общественного энтузиазма в феврале 1818-го и позже…
Скажем больше, если бы Карамзин выдал свои тома до Бородина, до пожара Москвы и взятия Парижа, эффект хоть и был бы, но, думаем, много меньший. Россия, вернувшаяся из великого похода, желала понять сама себя и, наверное, никто лучше друга-родственника Вяземского не оценил этого обстоятельства: „Карамзин — наш Кутузов двенадцатого года: он спас Россию от нашествия забвения, воззвал ее к жизни, показал нам, что у нас отечество есть, как многие узнали о том в двенадцатом годе“. Карамзин — Кутузов…
Но для того чтобы так понять свой народ и свое время, надо было самому стоять выше, глядеть дальше других. Герцен позже советовал мыслителю, деятелю быть на шаг впереди „своего хора“, но никогда не на два! Если не опережать, слиться с хором — не увидеть главного; слишком опередив, можно главного не услышать.
Противоречия с читателем, непонимание, таким образом, были в природе вещей — как и восторг, слава…
Пушкин: „В журналах его не критиковали. Каченовский бросился на одно предисловие. У нас никто не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина — зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам. Ноты „Русской истории“ — свидетельствуют обширную ученость Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно окончен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению“.
Пушкин пишет эти строки много позже, когда улеглись первые восторги… Собственно говоря, поэт впадает, как легко заметить, в противоречие: невиданный тираж, успех, открытие русским их прошлого, но… „никто не сказал спасибо“.
Мы видим, что многие сказали, и сам Пушкин, читая „с жадностью и вниманием“, таким образом благодарил, признавал… Но притом в журналах действительно критиковали — и немало;
в этом была даже известная смелость — нападать на сочинение государственного историографа, где на обороте титульного листа каждого тома значилось: „Печатано по высочайшему повелению“. Пушкин, однако, в главном прав: такой ли критики было достойно это сочинение, необыкновенное во многих отношениях?
„НИКТО НЕ В СОСТОЯНИИ…“
Критиковал московский профессор Каченовский, позже — казанский ученый Арцыбашев, с печатной полемикой выступил польский профессор Лелевель (один из будущих вождей восстания 1830 года); несколько специалистов разобрали Историю в публичных лекциях, в письмах, впрочем, предназначенных для многих. Была и критика политическая, эпиграмматическая, но это жанр особый и разговор особый… В Истории, понятно, находили неточности, ошибки, делали дополнения — Каченовский был недоволен почти каждой фразой введения.
Карамзин благодарил, многое учитывал, кое с чем не соглашался; это естественно. Уровень точности соответствовал эпохе, грубых, смешных просчетов не было: речь не о том шла, и главная критика — за другое. Не вдаваясь в тонкости, оттенки, подробности, скажем, что в основном судили ученые — художника. Умный знаток митрополит Евгений (Болховитинов) позже запишет: „Татищев редко витийствует, подобно Карамзину, которого уже винят за то“.
„Чувство души его для меня постороннее делу, когда читаю его творения, когда ищу в нем истины, — сердился Каченовский. — Требую от историка, чтобы он показывал мне людей такими точно, какими они действительно были; а полюблю ли их или нет, одобрю ли их мысли, их поступки, или напротив — это уже до меня, не до него касается“.
Каченовский винит историка даже в обмане: во Введении говорится, что читатель, может быть, заскучает, а на самом деле — совсем не скучно!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});