Нужно верить в людей… Дневники, письма - Антуан де Сент-Экзюпери
Само собой, на приборной панели есть прибор, контролирующий подачу кислорода, и его священная стрелка куда важнее устройства, которое измеряло бы, скажем, пульс; однако здесь все по-другому, и стрелка превращается в абстракцию. Ее не видишь.
Просто время от времени чуть сдавливаешь пальцами идущую к маске резиновую трубку, чтобы убедиться, что она упруга, что молоко поступает в соску, и тихонечко посасываешь. В этом нет ничего возвышенного.
Что же касается отказа системы обогрева. На высоте я чувствовал себя вполне прилично. Мне было тепло. А главное, меня восхищало, что тепло распределяется по всему телу, что оно восхитительно обволакивает. Я-то боялся, что провода обожгут кожу. Ничего подобного. От соприкосновения с проводами никаких особенных ощущений у меня не возникало. И я подумал: «Вот если бы такое было у эскимосов!» Шедевр техники: теплая, равномерно нагретая ванна, если не считать пальцев: они у меня мерзли. Но, в общем, было вполне терпимо. И я медленно плыл в небе, держа руку на пулеметной гашетке.
Потом, после посадки:
– Какая температура?
– Минус пятьдесят один.
– Ты, надо полагать, не вспотел?
– Нет, но страшного ничего. Ты говорил, что горячий кислород обжигает нос, а у меня нос был в порядке. Зато уж унты…
– Ну, распариться в них ты не рисковал: ты же забыл включить обогрев ног.
А я-то до этого крещения воображал себе, как буду тихо бороться с потерей сознания. Воображал противно взмокшую кожу, потный лоб и ладони, и ласковое, сладостное ощущение, нечто вроде расслабленности всех чувств.
Нет, на 10000 метров куда легче, чем на 6000 без кислорода. И сразу развеялось мое преклонение. Преклонение, которое у меня было в Тулузе перед майором Миши, единственным знакомым мне военным летчиком, который не боялся большой высоты. Таких героев с каждым днем становится все больше. Они совершают посадку и почти ничего не рассказывают о том, что испытали. Все герои такие. Суровые, немногословные. Когда начинаешь их расспрашивать, они пожимают плечами: «Дружок, тебе этого не понять!» Но теперь я раз и навсегда открыл причину их молчания. Им просто нечего рассказать. Нет тут никакой отваги. Отвага – в выборе. И, тем не менее, Миши отважен. Заранее ведь известно, что на десяти тысячах метров существует определенный процент несчастных случаев из-за аварий с кислородом, а это смерть. Поэтому необходимо усилие, чтобы безоглядно выбрать эту профессию. А потом, разумеется, надо решиться, уже всерьез вылететь на охоту за призраками. Чек на смелость приходится оплачивать. И это достойно награды. Только это. Но стоит убить призрак, и все превращается в профессию, ничем не отличающуюся от прочих. Летать на высоте 10000 метров или чинить соломенные стулья. Потому что призрак уже мертв. Всякий раз я познавал это заново. Когда возил по ночам почту. Когда тонул в море. Когда подыхал от жажды. А Дора. Дора не учил людей храбрости, он заставлял их убивать призраки. Я уже писал об этом в «Ночном полете».
Еще позавчера я так радовался, когда узнал, что приказ о моем первом вылете отменен. Какой же я был болван!
Но тогда получается, что храбрость – это нечто, отличающееся благородством от буйства подвыпившего унтер-офицера: она становится условием познания самого себя. Разумеется, разумеется, драмы существуют только социальные. Драма – это когда болеет ребенок. Драмы бывают только у других. Свое, собственное, никогда, ни за что не бывает драматическим. Полет на десяти тысячах метров. Взрыв, и больше ничего нет. Но в другого-то не влезешь. Другой – это территория, у которой не существует границ. И если замерзает маленькая девочка, это куда страшней, чем когда при 50° мороза отказывает обогрев. Я знаю холод, знаю жажду, знаю незащищенность, но и холод, и жажду, и незащищенность – других.
И потом, не знаю почему, желание все брать на себя. Я брал на себя их 10000 метров. В этом «моя война». И это вовсе не дурацкие манипуляции тореадора, намеком на которого меня однажды хотели уязвить. Группы 1/33 и 2/33 потеряли, если не ошибаюсь, 11 экипажей из 20, не то 25. Они единственные, кто работал и рисковал. Поэтому иногда мне становится грустно в своей комнатке. Слишком дорого все это обходится. Я не очень понимаю, за что стоит платить такую цену. Во всяком случае, не могу назвать. Но существует, вне всякого сомнения, и противоположная точка зрения, поскольку я верю в нее. Сегодня я оглох на одно ухо, но не из-за обычного шума в ушах (с этим-то как раз налаживается), а потому, что впервые спустился с такой высоты, и теперь до завтрашнего дня ухо у меня будет заложено.
И опять я думаю о непостижимом противоречии. Итак, тело как таковое. Тело, которое любит вечерний отдых у огня, наслаждается им. Которое сворачивается под одеялом, готовясь заснуть. Которое умеет улыбаться. И то же тело, но отличающееся от меня. Служащее всего лишь орудием. Тело, которое гонят на пахоту, словно вола. Которое заставляют примириться со свистом в ушах или согласиться на то, что его сожгут, поджарят. Как позавчера произошло это с его товарищами. Тело, которое всего лишь «послушное орудие». И в нем живут два чувства: уныние перед лицом возможной смерти, как нынче вечером. И грустные размышления о садах, которые затворятся для него. Для этого достаточно молнии с «мессершмитта», от которой ты внезапно вспыхнешь, как дерево. Она сверкнет в чистом, безоблачном небе. А затем безмолвное вертикальное падение. Те трое, один из которых спасся на парашюте, ничего не видели. Разве что как вдребезги разлетелись бортовые приборы. А потом огонь, точно в кишках заурчало. Незримая работа огня. Вступление огня в свои права. И он, этот третий, покинул свой дом. Я, разумеется, тоже не из числа «несгораемых». Возможно, мне придется убить последний призрак. Это наполняет меня грустью, от которой сжимается сердце. Мечтаешь о роскоши, о висячих садах: мне они всегда казались олицетворением роскоши. И еще о плоти. О запахе плоти, от которого мгновенно защемит сердце. Платье расстегнуто, и ударяет теплый аромат,