Михаил Козаков - Фрагменты
Если слово «овация» имеет в наше время какой-нибудь смысл, то уж здесь-то оно должно быть употреблено. Нет, это было не просто смешно. Спетое — итог целого периода жизни не только Ефремова, не только МХАТа, хотя и его тоже, но и «Современника», и Таганки, и самого Высоцкого, и всего нашего поколения. Результат пока еще периода, не жизни. И не одинаковый, не однозначный, разный для всех, когда-то единых — а может, так казалось? — теперь разбежавшихся по непохожим дорогам, расползшихся по тропинкам, которые неизвестно куда приведут…
Примечание. Теперь, в 84-м году, когда я делаю очередную правку, уже известно, куда привела дорога В. С. Высоцкого. Сложнее с Ю. П. Любимовым. Останется — не останется? В прямом и переносом смысле? Останется в русской театральной культуре или нет? Не перечеркнет ли все это не только его судьбу, но, что важнее, судьбу Таганки?[5]
Выносят куб. Юрий Петрович завершает, уже сам:
— Олег! На этом странном кубе, — он так и сказал: «кубе», — мы прослышали, что у тебя новый спектакль идет на кубах… — И прослышали правильно: «Обратная связь», очередная постановка производственной пьесы Гельмана, зиждилась на кубах. — …На этом странном кубе, если его повертеть, твоя фамилия, а вот тут от меня: Олегу Ефремову, — и подчеркнуто: — дорогому современнику…
А что «Современник»? Вышли. Толмачева зачитала адрес, как делали все на этом официальном юбилее, где до выступления Таганки все и шло, как у всех. Нет, не пели, не шутили, не вспоминали, даже не упрекали. Просто прочли и вручили адрес. Даже поцелуйного обряда избежали. Ефремов сам Толмачеву обнял и поцеловал: все-таки когда-то женой ему была. И ушли его ребята, его дети-други, его прошлое, его молодость, может быть, лучшее в его жизни ушло.
А я и вовсе не пришел. Звать меня не звали, сам же я не рвался. На похороны и юбилеи надо ходить с чистым сердцем, а у меня осадок был.
Но все узнал о юбилее, все расспросил до мельчайших подробностей. И пленку с записью поздравлений через друзей раздобыл и слушал. Молодость ушла… Ефремов ушел… «Уходят, уходят, уходят друзья, одни — в никуда, а другие — в князья…»
Сентябрь 1952 года. Я теперь москвич! Я выдержал экзамены — семьдесят пять человек на одно место! Я студент Школы-студии МХАТ! Занятия еще не начались, но меня тянет в проезд Художественного. Школа-студия заперта. Пойду в кафе «Артистическое», что напротив, — вдруг увижу кого-нибудь из настоящих артистов?
Захожу туда, где четыре года потом буду перехватывать между лекциями и вечерними занятиями по мастерству блинчики с кофе. В «Артистик». Когда читаешь в мемуарах про «Стойло Пегаса» и «Бродячую собаку», представляешь что-то необычное. А вполне возможно, что и там было так же обыкновенно, как здесь, в «Артистике», только люди тогда собирались куда интереснее, чем сейчас.
1 сентября 1952 года в «Артистическом» вижу редких посетителей, обыкновенных смертных, скорее всего командированных, жующих блинчики. Огорчаюсь недолго. Заказываю жареную колбасу с зеленым горошком, которую в «Артистике» подают и теперь, спустя почти тридцать лет, только стоит она дороже. Поглядываю на командированных: «Вот жуют и не знают, что в этом кафе не им чета, а студент МХАТа. Почти артист!» Хорошо бы еще значок с чайкой достать, тогда всем будет ясно, что я не просто так, не хухры-мухры, а мхатовец. От слова «мхатовец» что-то приятное разливается по телу.
Два дня назад я увидел этот значок на пиджаке у Игоря Кашинцева, который вместе с Сашей Косолаповым пересдавал марксизм-ленинизм перед началом учебного года. А я сдавал историю СССР тому же педагогу. Мы познакомились. Они сразу потащили меня в пивной бар № 4 на улице Горького. Потом этот бар стал молочным кафе, теперь на его месте сквер. А тогда! Спросите у любого москвича, где лучше всего выпить пива и побаловаться раками, — в «четверке»! Там и водку в стограммовых стаканчиках давали, и соломку с солью. Именно в «четверке» мы после «стипухи» обычно «обмывали» сессии. Стопари-стограммовки, пиво, раки, сосиски, соломка с солью — что еще нужно для счастья студенту-мхатовцу? А значок ты уже достал, и он блестит на лацкане и щекочет твое самолюбие.
Студия МХАТа — предмет мечтаний многих абитуриентов, жаждущих стать актерами, — ютится в доме рядом со зданием старого МХАТа. Тогда у большой двери было три вывески: «Музей МХАТ», «Школа-студия МХАТ (вуз)» и «Столовая». Столовая размещалась на первом этаже. На втором — аудитории Школы-студии. Поэтому запахи общепита преследовали нас во время лекций.
Аудитория № 3. Труба из столовой проходит через это помещение наверх. Больше часа в аудитории заниматься невозможно: болит голова и клонит ко сну. В этой проклятой третьей потом шли репетиции «Современника», когда у него не было еще своего здания. Оттого и запомнилась она по сей день.
Общая атмосфера Школы-студии тех лет напоминала, наверное, атмосферу пажеского корпуса. Все было чинно, строго. Правила внутреннего распорядка соблюдались отменно. А чуть что — сразу в кабинет к директору Вениамину Захаровичу Радомысленскому, «папе Вене», «Ве Зе», как его именовали студенты.
В. 3. Радомысленский, бывший учеником К. С. Станиславского по Оперному театру, где он то ли учился у него, то ли с ним сотрудничал, безусловно вправе называть Школу-студию своим детищем. Организованная во время войны по инициативе Немировича-Данченко, о чем «папа Веня» любил рассказывать на общих собраниях, желая подчеркнуть тем самым прозорливость Немировича, его уверенность в исходе войны и заботу о будущем Художественного театра, — словом, Школа-студия была вручена молодому тогда Радомысленскому. И вот уже тридцать лет он ее бессменный руководитель.
Примечание. Вениамин Захарович недавно скончался. «О мертвых хорошо или ничего», — говорили древние. Однако текст о нем, как и о других ушедших из жизни, скажем, о В. С. Высоцком, оставляю без изменений. О живых тоже, хотя порою тянется рука что-нибудь да исправить. Например, годы, прошедшие со времени написания этих записок, в чем-то существенном изменили мое отношение к сделанному во МХАТе О. Н. Ефремовым, — не случайно сегодня у него лучшая труппа в стране, — но для меня важен живой процесс воспоминаний, а не правильность расставленных отметок.
Я затрудняюсь сказать до конца, что же за человек В. 3. Радомысленский, «Ве Зе», «папа Веня», «Веня — старая лиса». Руководил он вузом при МХАТе в самые разные времена. Сменилось не одно руководство театра, а Радомысленский и сегодня бессменный директор его Школы-студии.
Лично мне Вениамин Захарович помог при поступлении: знал моего отца. Правда, я довольно быстро изжил в себе этот блатной комплекс усердной учебой. И вообще относился он ко мне хорошо. Когда на первом курсе на занятиях по русской литературе у Л. В. Крестовой я стал спорить и доказывать, что Достоевский не «мракобес», а великий писатель, стоящий в одном ряду с Толстым и Чеховым, она вынуждена была подать на меня докладную. Шел 1952 год, я в присутствии курса противоречил официальной точке зрения, и Крестова решила себя обезопасить. Назревал крупный скандал. Но «папа Веня» блокировал его, приняв соломоново решение: устроить комсомольское собрание курса и не выносить сор из избы. Все обошлось. Я отделался легким испугом и выговором за поведение…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});