Михаил Скобелев - Стою за правду и за армию!
Припоминая теперь все это, я, конечно, краснею за свое ужасное поведение и дикие выходки, но все-таки откровенно делюсь с читателем воспоминаниями о своем детстве.
Помню, сделал я еще такую штуку. Дело было в начале года – я кое-как перешел во 2-й класс. Кадеты 3-го класса не выучили заданного им трудного урока по французскому языку, и некоторые из них стали просить меня выручить их из беды. «Пожалуйста, Дукмасов, помоги! – просили они меня. – А то он единиц накрутит нам, а потом без отпуска и сиди». – «Извольте, могу, – согласился я, немало польщенный этою просьбой. – Я буду у вас за новичка… Только смотрите – не выдавать. А то хоть вы и третьеклассники, а за измену всех вас отдую…» Учитель был у них другой, не Нюкер, и, следовательно, меня не знал.
После звонка я уселся в 3-й класс, ближе к краю, чтобы, в случае опасности, можно было легче удрать.
Вошел учитель (не помню его фамилии, какой-то строгий и сердитый), выслушал рапорт дежурного кадета, сел на свое место, высморкался, осмотрелся и заметил мою, незнакомую ему, физиономию. «Это кто?» – ткнул он на меня пальцем. «Это новичок, господин учитель. Только сегодня поступил к нам…» – ответило разом несколько голосов. «А, прекрасно!.. Как фамилия?..» – обратился он ко мне. Я встал и смело соврал какую-то фамилию. Учитель аккуратно записал ее в свою книжку и стал меня подробно расспрашивать: откуда я, где воспитывался, кто мои родители и проч. Я врал, не заикаясь.
Затем он заставил меня читать. Для 3-го класса я читал, конечно, отвратительно, и учитель недоумевал, как это меня приняли. «Плохо, плохо, – говорил он, качая головой. – Вам надо хорошенько подзаняться, вы положительно ничего не знаете!..» Кадеты, между тем, усердно хихикали, и учитель, заметив мою излишнюю развязность, пересадил меня ближе к середине – путь отступления оказался теперь гораздо затруднительнее. Тем не менее, когда, наконец, француз, оставив меня в покое, стал спрашивать других, ходя между скамьями, я, выбрав удобную минуту, стремительно вскочил с места, бросился к двери и, сильно хлопнув ею, через зал со всех ног полетел в свой класс. У нас в это время был урок немецкого языка. Учитель, господин Шмидт – человек очень серьезный и строгий (с ним я тоже как-то устроил шутку: над кафедрой висела лампа, которую ламповщик для чего-то снял; перед уроком Шмидта я, вместо лампы, навесил на проволоку грязную тряпку. Конечно, за это угодил в карцер).
Как бомба влетел я в свой класс и перепугал всех. «Что это, где вы были?..» – закричал на меня удивленный немец. «В ватерклозете, господин учитель! – отвечал я, запыхавшись и садясь на свое место. – У меня очень живот болит, я касторку принимал…» – «Ступайте в угол!..» – рассердился окончательно Шмидт. Я занял свое обычное место.
Между тем учитель-француз, которого я так ловко поднадул, поняв после моего бегства, в чем дело, отправился за мной в погоню. Встретив в зале инспектора классов, он рассказал ему о моей проделке, и они отправились по классам разыскивать виновного.
Минут за десять до окончания урока дверь нашего класса вдруг отворилась, и в нее вошел инспектор с учителем. Все встали. «Нет, здесь его нет», – сказал учитель-француз, осмотрев внимательно всех воспитанников, и уже вышел было за двери. Между тем Шмидт, узнав от инспектора, в чем дело, вдруг проговорил: «А вот не этот ли, посмотрите?» Я стоял в это время незамеченный за печкой, прижавшись, затаив дыхание и стараясь как бы слиться со стеной. Француз снова вошел в класс, взглянул на меня и радостно воскликнул: «Это он, он!»
Повели меня, раба Божия, прямо в карцер и просидел я в нем что-то дня три. Педагогический комитет поручил сбавить мне балл за поведение и спороть погоны – высшая мера наказания после розог. Молодцы кадеты 3-го класса – так и не выдали меня, сказав, что не знают моей фамилии. За это все они наказаны были без отпуска.
Много подобного я еще творил, много раз моя фамилия фигурировала в журнале, и я подвергался всевозможным наказаниям – теперь уж не припомню всего.
Должно быть, я сильно надоел начальству своими проказами, потому что в 1870 году меня из Нижнего Новгорода сплавили по Волге и поместили в город Вольск, в военную прогимназию – единственное в России исправительное заведение военно-учебного ведомства. Здесь, кажется, я вел себя несколько приличнее, хотя по временам и прорывался. Дрался реже, но зато крепче… Высшее начальство, к счастью, было хорошее: директор, полковник Остелецкий, добрый, сердечный человек, за свою набожность прозванный нами архиереем. Инспектор классов, капитан Гржимайло, человек честный, строгий и при этом замечательно хладнокровный, флегматичный, невозмутимый…
Воспитательный и учебный персонал был похуже, хотя и попадались порядочные люди, оставившие по себе хорошее воспоминание.
В 1873 году, т. е. 17 лет от роду, я окончил курс в прогимназии и из Вольска, уже в форме урядника, т. е. унтер-офицера, приехал в Новочеркасск. Явившись к начальнику штаба, генералу Леонову[98], и будучи зачислен в учебный полк, я получил отпуск в хутор на Быстрой речке, где и проболтался около года. В 1874 году я поступил в Варшавское юнкерское училище, в казачью полусотню, но через год за маленькую историйку был исключен и вернулся снова в полк. Еще через год я опять поступил в то же училище, уже прямо в старший класс, и в конце того же 1876 года окончил, наконец, курс. Начальником училища был в то время полковник Левачев[99], человек, правда, горячий, строптивый, но честный, справедливый, добрый и образованный. Юнкера его любили, уважали, хотя и побаивались.
Суровая воинская дисциплина и казарменная обстановка несколько отполировали меня, и я стал принимать более регулярную внешность, хотя внутренний мирок мой оставался по-прежнему иррегулярным, казачьим…
Как видит читатель, немало пришлось мне постранствовать по разным военно-учебным заведениям Российской империи, прежде чем надеть погоны казачьего офицера. Греха таить нечего, лентяй я был порядочный, хотя способности и память имел довольно хорошие. Главный же мой враг – это моя буйная, горячая натура, созданная скорее для военного, чем для мирного времени, и с трудом подчинявшаяся разным казарменным стеснениям.
Еще сидя на юнкерской скамейке старшего класса Варшавского училища, услышали мы впервые толки о войне. Нечего и говорить о том радостном чувстве, о том ликовании, с каким вся наша пылкая юнкерская братия встретила эти тревожные слухи. Возбужденное, лихорадочное состояние овладело всеми нами… Топография, тактика, администрация, иппология[100], уставы – все это порядком уже надоело нам. Молодая казачья душа рвалась в бой и увлекала по традиционной дороге предков. Мы только и говорили, что о войне, о скором выпуске, о новой боевой жизни, которая, по сравнению с монотонной училищной, представлялась каким-то раем. Об опасностях, конечно, никто и не думал, рисовались только одни светлые, заманчивые стороны войны. «Докажем, – говорили некоторые, более экзальтированные юноши, – что мы, казаки Александра II, умеем драться не хуже наших дедов – казаков Александра I, что Европа недаром до сих пор так боится нас, что мы достойны назваться внуками графа Платова[101], который за удаль своих донцов получил даже от сынов Альбиона почетную дорогую саблю, и детьми Бакланова, имя которого хорошо известно всем храбрым кавказским горцам».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});