Владислав Ходасевич - Дом искусств
Так, без пристанища, изнемогая от жары, скитались мы часов до восьми вечера. Думаю, что за этот день я сделал по Пскову верст двадцать. В голове стоял такой туман, что города я не заметил. Помню только, что раза четыре переходил через реку по высокому мосту. Мы насилу держались на ногах и чувствовали, что еще немного – и с нами начнутся обмороки. Меж тем предстоял второй день голодовки, хождение в совдеп, добывание билетов, потом езда в поезде и на лошадях. Только послезавтра к вечеру предстояло добраться до Вельского Устья, и мы понимали, что сил на это не хватит. И вдруг нам сказали, что в городском саду есть буфет – очевидно, одна из первых ласточек нэпа.
Действительно, в тенистой аллее на террасе стояло несколько столиков, покрытых чистыми скатертями. Старик-лакей в поношенном смокинге и пожелтевшей манишке подал нам карточку. В ней значилось: суп, отбивные котлеты, чай. Кроме нас, в ресторане никого не было, да и вообще сад был пуст. Мы набросились на еду, но не в ней одной было наслаждение. Мы душой отдыхали, на час получив возможность не притворяться, не лгать, не изворачиваться. Было почти умилительно сознавать, что с лакеем нас связывают глубоко человеческие, издревле священные отношения купли и продажи. Мы просидели в ресторане до темноты – кроме нас, никто больше не заходил.
Потом мы отправились ночевать. «Апартамент» хроникера состоял из двух комнат. В задней жил он сам. Передняя, проходная, была предоставлена нам. В ней имелись: кровать с пружинным матрацем и грязным тюфяком и кушетка, обитая сальной, грязной материей. Пахло затхлостью. Не было ни стола, ни стула, ни умывальника. Не было ни электрической лампочки, ни свечи. При свете карманной зажигалки мы улеглись, не раздеваясь: кто на кровати, кто на полу, подстелив тюфяк, а кто на кушетке. Мы тотчас уснули – и в середине ночи проснулись. Клопы ползли по нас в невообразимом количестве. Наутро лица и руки у нас были красны от укусов, точно покрыты сыпью. Тогда же выяснилось, что в комнате пол покрыт пылью чуть не на сантиметр. Видимо, его не мели много месяцев. При ходьбе на нем отпечатывались следы.
В совдепе встретил меня толстый тип с седыми подусниками. Просмотрев мои бумаги, он объявил, что так как я должен выполнить командировку, то меня он отправляет в Порхов, но жене моей и пасынку там делать нечего.
– Куда же им деваться? – спрашиваю.
– Это меня не касается.
– Тогда выдайте нам обратные билеты в Петербург.
– Не могу, потому что вы обязаны ехать в Порхов, куда вы командированы.
– Ну, тогда хоть жене и мальчику дайте билеты до Петербурга.
– Не имею права.
– Значит, я должен ехать в Порхов, а они – оставаться в Пскове?
– Выходит, что так.
– До каких же пор?
– Ни до каких пор, а пущай тут остаются.
– Помилуйте, что же они тут будут делать?
Мне уже как-то зараз и смешно, и жутко, а тип отвечает невозмутимо:
– Ваша жена может поступить на службу.
– Но ведь получается, что вы меня с ней разводите? Что ж у вас тут: железнодорожный отдел или духовная консистория?
Тип сгребает мои бумаги, протягивает их мне и говорит:
– За неуместные шутки я и вам билета не выдам. Оставайтесь, как знаете.
Отправляюсь к председателю совдепа – жаловаться. Жду его часа полтора, объясняю, в чем дело. Он берет телефонную трубку и, не смущаясь моим присутствием, обзывает моего недруга дураком. Я снова иду в железнодорожный отдел и от милейшего, любезнейшего, предупредительнейшего типа с подусниками узнаю, что, оказывается, просто он пошутил. Командировки уже готовы, на вокзале выдадут мне билеты.
Еще целый день скитаний по городу, блаженный обед в городском саду, лежание на траве у вокзала. Но близится ночь, и мы решаем, что вторично ночевать с клопами нельзя. Отправляемся на вокзал, я даю взятку носильщику, и он, уже в темноте, ведет нас на запасные пути к порожнему составу. Мы забираемся в вагон. Носильщик предупреждает, что если нас накроет Орточека (жел. дор. отдел Чеки), то будут большие неприятности. Советует не зажигать огня и не разговаривать громко. Мы ложимся на скамьи, засыпаем – и просыпаемся от шагов в коридоре. Перед нами стоят два человека в кожаных куртках, с наганами. Один из них поднимает фонарь и подносит его к моему лицу.
Объяснение, затем последовавшее, могло кончиться плохо. Выручила случайность, довольно нелепая. Среди бесчисленных бумажек с печатями и подписями, которыми я запасся, отправляясь в путешествие, была одна, подписанная Максимом Горьким. В ней было сказано, что всякому начальству рекомендуется оказывать мне всяческое содействие, так как я весьма вообще замечательный человек. В Петербурге такие бумаги имели довольно большую силу. Во Пскове подпись Горького тоже мне помогла, но совсем неожиданным образом. Чекистов, как сказано, было двое.
Один – помоложе, худой, обозленный. Другой – постарше, веселый и смешливый парень. Увидав подпись Горького, они мне объявили, что бумага подложная, а я дурак, потому что Максим Горький – не человек, а поезд, а человек такой если и был когда, так давно уже помер. Несмотря на серьезность положения, я все-таки засмеялся. Тогда и смешливый чекист тоже стал хохотать. Сцена выходила самая фантастическая. Хохотали мы долго, глядя друг на друга, – и смех нас каким-то таинственным образом сблизил. Пошли шутки, и в конце концов дело обернулось так, что я, разумеется, враль, но занятный парень и не Бог весть какой преступник, и хотя никакого Горького нет – на этот счет двух мнений не может быть, – но почему бы меня не оставить в вагоне? На том мы и порешили, причем тот чекист, который позлее, сказал:
– Ну, вот что: мне все равно дежурить. Так уж я тут у вас посижу до смены, а то другие придут – вас арестуют.
Мы снова улеглись, а чекист сел на ступеньках вагона, закурил папиросу и сторожил мой сон до утра.
Утром в наш поезд вломилась толпа пассажиров. Наконец тронулись и без приключений доехали до Порхова. К вечеру мы добрались до Бельского Устья.
1935Поездка в Порхов
Я читаю все «толстые» советские журналы, нередко вижу газеты и в общем могу сказать, что нынешний быт СССР мне знаком. Однако мне не совсем ясно, сохранилась ли еще там характернейшая особенность эпохи донэповской, а затем и нэповской: тот нелепый порядок, при котором решительно все люди, как правящие, так и управляемые, заняты были не своим делом, а если иногда и своим, то в столь бессмысленных условиях, что дело превращалось в толчение воды. Отсюда возникла вторая особенность эпохи – глубочайшая ложь и притворство, которыми она была пропитана, вечный «камуфляж», без которого нельзя было ступить шагу. Думаю, что и теперь там продолжается все то же самое, изменилась разве только окраска. Суждение мое основывается, впрочем, не на литературном материале, а на газетном. В литературе всеобщая чепуха и всеобщая ложь сказываются слабо, потому что это – самое уязвимое место советского порядка и о нем нельзя даже намекнуть. Беллетристы о нем помалкивают, как молчали и в те времена, когда я еще жил в Советской России. Возможно и то, что теперь смешную и грустную чепуху тамошнего уклада менее замечают: одни к ней привыкли, другие в ней выросли. В «мое» время люди от нее сильно страдали, утешаясь лишь тем, что она давала немало поводов для остроумия и злорадства. Недаром предмет чуть ли не всех советских анекдотов – обывательское притворство. Об одном из самых нелепых дней моей подсоветской жизни мне хочется рассказать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});