Василий Ливанов - Путь из детства. Эхо одного тире
Таких нельзя было ни подмазать, ни запугать. Уголовный мир их уважал и побаивался. А с нами, когда мы попадали в отделения, в основном за уличные драки, эти новые стражи порядка разговаривали не как с упертой шпаной, а как со взрослыми разумными людьми, стараясь наставить на путь истинный.
Милые мои друзья детства с «нашего двора» — Володя Тарасов и ты, доктор наук, Витя Таргульян, — ведь так было, было!
Многие мальчишки, заметно постарше меня, мечтали сбежать из дома на фронт, воевать с фашистами. И пытались осуществить свою мечту. Их отлавливали по дороге и возвращали домой. Сыновей полка из них не получалось. Но сыновья полков все-таки были. Они, обездоленные, усыновлялись воюющими полками и осуществляли мечты сотен тысяч мальчишек всей нашей страны.
Эта встреча произошла летом 1946 года.
Мы гоняли во дворе в футбол, когда появился кто-то из наших ребят и заорал:
— Пацаны! Скорее! Там, на площади…
Мы гурьбой высыпали со двора на площадь. На углу площади, уже в окружении кое-кого из наших, стоял парнишка в военной форме. Офицерская фуражка, сдвинутая к затылку, солдатская гимнастерка под ремнем и с погонами рядового. Ногу в офицерском хромовом сапоге он щегольски отставил в сторону. Но главное: на груди у парнишки две медали. На одной красными буквами надпись «За отвагу».
Сын полка!
Мы молча глазели на него, мучимые восторгом и завистью. А он спокойно рассматривал нас, гоняя мундштук папиросы по углам рта. Глаза у него были очень светлые на загорелом лице. А когда улыбнулся, от углов глаз разбежались пучки морщинок. Такие морщинки бывают только у взрослых, много повидавших мужчин. У мальчишек таких морщинок не бывает. Не должно быть.
На становление моей личности еще в мои детские годы заметно повлиял Борис Леонидович Пастернак, особенно его стихи — поразительная способность поэта делать человеческие чувства физически осязаемыми, почти зримыми.
Я уже писал о том, что, предаваясь воспоминаниям, все время запрещаю себе что-то выдумывать. Вот и книга моих воспоминаний о поэте так и названа — «Невыдуманный Борис Пастернак». Повторением нескольких страниц из этой книги мне хотелось бы завершить воспоминания о моем детстве, чтобы, опять же ничего не выдумывая, с Божьей помощью начать вторую книгу о моей юности, о начале творческой жизни и о событиях и людях, сохраненных бесценным даром человека — памятью.
Пастернак начался для меня осенью 1943 года.
Помню, как я пытаюсь разглядеть его в полутемном углу квартирного коридора, где он возится в открытом старом шкафу со скрипящими дверцами. Кажется, он пристраивает туда свой блекло-желтый выцветший плащ и сует на полку немыслимо заношенную шляпу с отвислыми полями.
— А вы не знаете, скоро ли придут ваши родители?
Он стал часто появляться в нашем доме, иногда в отсутствие родителей.
— Я их дождусь, — говорил.
И терпеливо ждал, перебирая книги в отцовской библиотеке. Иногда я заставал его лежащим на коротком диване, даже не снявшим куртку и обувь. Он спал, повернувшись лицом к диванной спинке, подложив под скулу сложенные ладони, подогнув колени так, чтобы ботинки свисали над краем дивана. В лице его не было покоя, казалось, он не спит — притворяется. Пока он лежал в комнате, я, восьмилетний мальчик, ходил рассматривать его плащ и шляпу, примерял ее. Почему-то из-за этого плаща и шляпы он мне казался необычайно загадочным. Особенно завораживала его необычная фамилия — Пастернак. В моем представлении фамилия эта, больше похожая на имя пришельца из какой-нибудь неизвестной мне сказочной страны, была ему к лицу, как подошел бы бархатный берет с пушистым пером. А он вместо такого берета и длинного романтического плаща носил старую шляпу-гриб и выцветший «пыльник». И это несоответствие человеческого лица по имени «Пастернак» и как бы чужой ему одежды заставляло меня думать о какой-то скрываемой им печальной тайне. В общем, о каком-то «заколдованном принце». Странно, но я никогда не задумывался и не спрашивал о его возрасте. У него не было возраста, как не бывает его у дождя или у ветра.
То, что он — поэт, меня тогда совершенно не привлекало. Скорее наоборот. В моем детском представлении известные поэты — Пушкин, Лермонтов — это имена, которыми обозначаются стихи, это портреты в книжках, а вовсе не живые, реальные люди. В нашем доме — тогда говорили: «В нашем дворе» — жил поэт Корней Чуковский. Родители были с ним знакомы, при встречах долго разговаривали. Я же абсолютно не верил, что этот неряшливый громогласный старик может иметь какое-то отношение к «Мухе-цокотухе». Считал это каким-то невыясненным недоразумением. Такое мое отношение к живым поэтам распространялось еще на одного детского поэта «из нашего двора» — Сергея Михалкова, автора популярного «Дяди Степы». Но хорошо знакомый мне дядя Степа был моряком и вовсе не заикался. Михалкова я тоже держал в самозванцах. Стихи Пастернака мне тогда никто читать не предлагал, да я и не стремился.
Все это пришло позже.
Помню мою страшную обиду на маму, объяснившую, что слово «пастернак» — название одного из сортов лука. Я счел это поношением Бориса Леонидовича, почти предательством. К тому времени Пастернака я уже полюбил. Во-первых, мне казалось, что я проник в секрет его сказочной «заколдованности». Благодаря этой молчаливой, воображаемой мной причастности к его тайне Борис Леонидович стал мне дорог. Во-вторых, из-за отсутствия возраста Пастернак сразу же выпал из категории «взрослых». Он никогда не унижал меня — мальчика — наподобие других взрослых вопросами, ответы на которые — я это прекрасно видел — были им безразличны:
— Сколько тебе лет?
Или:
— Ты уже в школе учишься?
Пастернак был первым человеком, который обращался ко мне на «вы». Как я ему за это был признателен!
И в-третьих… Борис Леонидович частенько капризничал, восхитительно и явно капризничал по мелочам: это могло касаться назначения сроков следующей встречи, выбора места за столом и прочее. И мои родители, вместо того чтобы немедленно строго осудить его за это или хотя бы пристыдить — со мной всегда поступали так, — пускались в уговоры, оборачивали все в шутку, и в конце концов все складывалось в его пользу. Это рождало у меня ребяческую надежду, что будущее моих собственных капризов не так безнадежно.
В натуре Бориса Леонидовича были черты, традиционно более подходящие женскому характеру. Он знал за собой это женоподобие, и ему оно нравилось. Берусь утверждать это потому, что Борис Леонидович охотно, громко и прилюдно страдал по поводу женских странностей своей натуры.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});