Владимир Чернов - Искушения и искусители. Притчи о великих
Много дал бы я за то, чтобы посмотреть на лицо портного, выслушивающего заказ. Великий Маэстро пожелал, чтобы к концерту ему была сшита балетная пачка. После этого он снял ботинок и велел измерить и его, поскольку ему были нужны к концерту же балетные туфли. «О’кей!» — говорит, не дрогнув, портной и удаляется, слегка отвесив нижнюю челюсть. «Да! — крикнул ему вслед Великий Маэстро. — И чтоб имени моего не было в программе!»
Мстислав Леопольдович Ростропович быстренько завершает близлежащие дела и вылетает в Сан-Франциско, куда и является за четыре часа до концерта. Отправляется в зал, требует гримера, костюмера и свой новый костюм, они являются. Он требует сделать из него нечто. Они делают. Он смотрит в зеркало: боже мой! Трико, парик, диадема! Балерина в отставке при полном параде. Осталось только красиво умереть.
Контрольная проверка. Великий Маэстро отправляется в дамский туалет. Дамы там были, но никто не вскочил с места, все продолжали заниматься теми делами, при которых он их застал. Никто не закричал: а-а-а! Дамы его осмотрели критически: какая гигантская баба, но внимания не фиксировали. Маэстро довольно хмыкнул и отвалил.
Он подошел к пианисту, пианист сказал: «Господи! Слава! А кто же будет играть „Лебедя“? Тебя нет в программе, нам сказали, что будет играть виолончелист из оркестра, концертмейстер». — «Фима! — сказал ему Великий Маэстро. — Играть буду я, но тебя это не должно интересовать. Ты сидишь спиной и все равно ничего не увидишь. Ты начнешь свое вступление, и играй его до скончания мира, пока не услышишь меня». Потом он подошел к концертмейстеру виолончелей и приказал ему во время чтения текста Грегори Пеком симулировать кишечные колики, после чего, оставив виолончель, быстро уползать за кулисы. Фу-у-у!
Наконец началось. Едва услышав Грегори Пека, виолончелист забился в конвульсиях и на четвереньках побежал за кулисы. Из публики сразу же явились три доктора, решившие, что ему пришел конец. Фима вступил, и на пуантах, спиною к залу на сцену выплыл Мстислав Леопольдович. Никто не позволил себе улыбнуться, хотя видели, что балерина несколько велика, верней, широка. Ну, мало ли! Ветеранша сцены, великая в прошлом, еще не умерла, явилась тряхнуть стариной. В гробовом молчании зала, под бряканье Фимы Великий Маэстро проплыл по сцене, забрался с ногами в ящик с канифолью, наканифолился и поплыл обратно. Опять спиною к залу. Но к оркестру лицом. С оркестром начались судороги, между тем Мстислав Леопольдович, крупно взмахивая ресницами, добрался до виолончели. Тут Айзек Стерн первый начал понимать, что происходит. С ним случились какие-то обморочные состояния. Он то вставал, то обрушивался обратно в кресло, беззвучно хлопая ртом. Наконец Маэстро повернулся, взялся за виолончель и сыграл все-таки «Лебедя». Прервавшись на чуть-чуть, чтобы еще потанцевать. Публика рыдала.
— Знаешь, это был один из самых крупных, может быть, самый крупный мой успех. Что творилось в зале, я рассказать тебе не смогу. Это называется: публика бесновалась. И заметь, ни одной репетиции! Чистая импровизация!
— А как же?.. Ведь это невообразимо — ввязаться в такую историю, не зная, чем она закончится. Ведь если…
— Никаких если! Если бы я хоть что-то умел, ну, был бы полубалериной, это было бы страшно. Потому что я делал бы все полупрофессионально. А я не умел ничего. Мне достаточно было просто не уходить со сцены. Я ведь еще и прыгнул пару раз! Да-а-а! Вот тут немножко испугался, что промахнусь и приземлюсь на шпагат. Они же потом не смогли бы меня поднять!
Есть знаменитая запись знаменитого концерта в Карнеги-Холл, когда на юбилей этого прославленного зала собрались все звезды. И Менухин, и Бернстайн, и Горовиц, и Ростропович. И когда концерт уже кончился, они вышли все вместе на край эстрады и перед лицом орущего зала хором запели вдруг, и оркестр, чуть замешкавшись, подхватил: «Глори Аллилуйя!»
О чем ему жалеть? Ни о чем. Глори, Слава!
P.S. Всякий раз, наслушавшись его рассказов, я принимался уговаривать Ростроповича сделать из всего этого книгу, причем брался не только записать все на диктофон, но и помочь оформить, не претендуя даже на упоминание моего имени, настолько обидно было, что пропадают, растрачиваясь по компаниям, случайным встречным эти устные неповторимые его истории. Эти уговоры всякий раз заканчивались категорическим вмешательством Галины Павловны: «Не надо ему никаких помощников! Сам сядет и напишет!»
И вот он заболел. И у него образовалось пустое время. И мне позвонили и сказали, что дочери купили уже диктофон и можно начать записывать. И я засуетился и стал выкраивать время, чтобы ничего не мешало. А не надо было выкраивать, надо было бежать немедленно. Потому что позвонили снова и сказали, что Слава умер, и теперь ему не нужно уже ничего.
Святой Антоний
Его дома — что-то несуразное. Такие природные явления. Вроде как бредешь в нехоженой глуши, вдруг — о! Стоит. Само по себе образовалось. Обло, озорно, огромно, стозевно. И лайяй. Соорудить такое случайно может ребенок. Но детская песочная гора — пустяк, ткни — и развалится. А эти застилающие небо торты стоят и не падают. Причем сделать еще хоть один такой же — не удалось никому.
Одни считали, это потому, что Антонио Гауди — гений, другие, потому что — сумасшедший. И у тех, и у других доводов полны карманы.
ГенийНу, допустим, гений. А почему почти все, что делал, осталось недоделанным? Или на бумаге? Чего-то ему не хватало.
Еще когда учился на архитектора, дали им задание: проект ворот для кладбища. Ну, ворота и ворота. Хоть и для кладбища. Однако. Нашего гения за его проект хотели просто выгнать из студентов. Потому что вместо чертежей сдал рисунок, высокопарно называя его Эскиз. Чертить он никогда не любил, да, честно говоря, и не особенно умел. Почему — чуть позже. В общем, преподаватели уже занесли было руки над его невнятной головой, но опустить не могли никак. Рисунок был замечательный. На нем красовались не какие-то там ворота на несмазанных петлях, это была целая триумфальная арка, только при виде ее от ужаса хотелось перекреститься. Под мрачным небом стоял проход не на какое-то кладбище, а с этого на тот свет. А наверху сидел сам Господь во всем величии. А ниже куча народа, Христос, апостолы, старцы. И буквы Альфа и Омега. Помните из Апокалипсиса: «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, первый и последний»? Ворота, в которые не хочется идти. А надо.
Вот так. Чертить не хочет, а выгонять жалко. Понятно, что рисуночек — ни в какие ворота: строить по нему никому в голову не придет, да и какое кладбище рискнет поставить такую громадину, о деньгах и речи нет, кто ж столько даст?!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});